Изменить стиль страницы

– Тогда все мы погибнем, – говорил он Глафире, только что сообщив пред этим, что уже написано новое завещание и что Михаил Андреевич хочет немедленно заменить им то, которое хранится в Москве.

Бодростиной настала новая забота успокоивать Ропшина, что в эту пору уже было далеко не так легко, как во время оно, потому что теперь Ропшин страшился не того, что его прогонят с места, а ему грозила серьезная опасность повозить тачку в Нерчинских рудниках. Правда, Глафира в тайной аудиенции клялась ему, что, в случае несчастия, она все возьмет на себя, но он видимо мало верил ее клятвам и плохо ими успокоивался. Неприступной Глафире Васильевне оставалось одно: опоить его как дурманом страстию и усыпить его тревоги, но… Глафира не могла принудить себя идти с этим человеком далее кокетства, а этого уже было мало. Ропшин стал для нее самым опасным из преданных ей людей: она замирала от страха, что он в одну прелестную минуту кинется в ноги ее мужу и во всем повинится, так как в этом Ропшин имел слабую надежду на пренебрежительное прощение со стороны Бодростина. Зная барские замашки Михаила Андреевича, лойяльный юноша уповал, что Бодростин плюнет ему в лицо, выгонит его вон, может быть даст сгоряча пинка ногой, и все это будет один на один и тем и кончится, хотя, разумеется, кончится далеко не так, как некогда мечтал этот чухонец, тоже возлелеявший в себе надежду обладать и роскошною вдовой, и ее миллионами.

Ропшин предавался этим мечтам не так, как Горданов или Висленев: он думал свою думу без шуму и, однако, тем не менее не только надеялся, но даже имел некоторые основания думать, что его расчет повернее и пообстоятельнее, чем у обоих других претендентов, цену которых во мнении Бодростиной он понимал прекрасно. Внезапная смерть в Москве Кюлевейна тоже не прошла у Ропшина без примечания: он заподозрил, что это неспроста сталось, и получил еще новое понятие о Горданове и о Висленеве, да усмотрел кое-что и в Глафире, наружная строгость и спиритизм которой было поставили его на некоторое время в сильное затруднение, но он вскоре же заметил, что все это вздор и что Глафира только рядится в благочестие. Страсть его разгоралась. Глядя на Глафиру с робким замиранием сердца днем, он не освобождался от своего томления ночью и думал о том блаженном часе, когда он, ничтожная «ревельская килька», как называл его Бодростин, считавший для него высокою даже любовь жениной горничной, завладеет самою его женой и ее состоянием.

Ропшин знал, что он может посягать на такое завладение и, укрепляясь в этой мысли, стал наконец в ней так тверд, что Глафира начала ощущать сильное беспокойство по поводу его притязаний, пренебречь которыми обстоятельства ей решительно не позволяли.

Настал наконец день нового и неожиданного для нес унижения, которое сначала носилось в виде предчувствия необходимости ухаживать за Ропшиным и наконец явилось в форме явного сознания необходимости угождать ему. Приходилось идти несколько далее, чем думалось…

Бесстрашную Глафиру объял некоторый страх и в ней заговорило чувство гордости, которое надо было как-нибудь успокоить, а успокоения этого не в чем было искать.

Генрих Иванович, в одну из уединенных прогулок Глафиры по парку, предстал ей неожиданно и, поговорив с ней о своих постоянных теперешних опасениях, прямо сказал, что он поставлен ею в затруднительнейшее положение ни за что и ни про что: между тем как и Висленев, и Горданов гораздо более его пользуются и ее сообществом, и ее вниманием.

– Бедное дитя, вы ревнуете? – молвила никак не ожидавшая такой откровенности Глафира.

– Признаюсь вам, Глафира Васильевна, что как я ни ничтожен, но и у меня есть сердце, и я… я вас люблю, – решился ответить Ропшин.

У Глафиры слегка сжало сердце, как будто при внезапном колебании палубы на судне, которое до сих пор шло не качаясь, хотя по разгуливающемуся ветру и давно уже можно было ожидать качки. Она поняла, что теперь ей, чтобы не сплошать и не сдаться ничтожному секретарю, которого она должна была бояться, остается только одно: проводить его как-нибудь до тех пор, пока смерть Кюлевейна немножко позабудется, и тогда Горданов научит и натравит Висленева покончить с ее мужем. А до тех пор… до тех пор надо лавировать и делать посильные уступки Ропшину, ограждаясь лишь от уступок самых крайних, которые возмущали ее как женщину. Она верила в свой ум и надеялась спустить с рук это затруднение, пройдя его на компромиссах, которые, по ее соображениям, должны были ей удаваться, а там наступит и желанная развязка с Бодростиным, и тогда можно будет выпроводить Ропшина за двери вместе и с Гордановым, и с невиннейшим Висленевым.

Последний и его сестра и понадобились Глафире в минуту соображений, промелькнувших у нее по случаю выраженной Ропшиным ревности. Глафира нашла удобным построить на них комбинацию, которая должна спутать Ропшина и провести его.

Выслушав его пени, она сказала:

– Вот вы какой ревнивец! В наш век у нас в России это редкость.

– Я не русский, – отвечал со смирением Ропшин.

– Это очень оригинально! мне это нравится, что вы: меня ревнуете, и хотя женщины, как я, привыкшие к полной свободе своих действий, считают это неудобным стеснением, но chacun a son caprice, [91]и я вам позволю меня немножко ревновать.

– Я бы смел просить у вас позволить мне иметь немножко права на нечто другое.

Глафира остановилась.

– То есть что же это за просьба? – Произнесла она своим густым контральто, с отзвуком легкого смеха.

– Я просил бы позволить мне быть немножко более уверенным…

– Вера никогда не мешает.

– Но трудно верить, когда… нет спокойствия… нет ничего, что бы в моем теперешнем положении хоть немножко ясно обозначалось. Поверьте, Глафира Васильевна, что я иногда переживаю такие минуты, что… готов не знаю что с собой сделать.

– Vous me troublez! [92]

И Глафира закинула голову, причем по прекрасному лицу ее лег красноватый оттенок заходящего солнца.

– Я не знаю, насколько это вас беспокоит, – отвечал Ропшин, – но… зачем вы меня так мучаете?

– Я! Вас? Чем?

Глафира покраснела и независимо от солнца, но тотчас взяла другой тон и, возвысив голос, сказала:

– О-о! mon cher ami, c'est une chose insupportable, [93]вы мне все твердите я да я, как будто все дело только в одних вас!

И с этим она, кивнув головой, описала на земле круг хвостом своего шумящего платья, и быстрым шагом тронулась вперед.

Ропшин сробел, и ему она сугубо нравилась в этой дерзости, и он, оставшись один посреди дорожки, думал:

«Терпение, а потом справимся».

И он в этот вечер все мечтал о русской женщине и находил в ней особенные достоинства, особый шик, что-то еще полудикое и в то же время мягкое, что-то такое, отчего припоминается и степь с ковылем-травой, и златогривый конь русской сказки, и змея на солнце.

Ропшин был в поэтическом восторге и, неожиданно посетив Висленева, отобрал у него взятые тем из библиотеки сочинения Пушкина и долго ходил по своей комнате, тихо скандуя переложение сербской песни: «Не косись пугливым оком; ног на воздух не мечи; в поле гладком и широком своенравно не скачи».

Поздно он уже погасил свечу, подошел к открытому окну в сад, над которым сверху стояла луна, и еще повторил особенно ему понравившуюся строфу: «В мерный круг твой бег направлю укороченной уздой».

С этим он юркнул в постель, под свою шертинговую простыню, и решил, что он вел себя хорошо, что за сим он войдет еще смелее и в конце концов все будет прекрасно.

В то время, как Ропшин уже был в полусне, и притом в приятнейшем полусне, потому что ожившие его надежды дали ослабу томившей его страсти, он почувствовал, что его запертая дверь слегка колышется, и кто-то зовет его по имени.

Он вскочил, повернул ключ и увидел пред собой гордо относившуюся к нему горничную Глафиры, которая прошептала ему:

вернуться

91

Каждый имеет свои слабости (франц.).

вернуться

92

Вы меня смущаете! (франц.)

вернуться

93

Мой дорогой друг, это невыносимо (франц.).