Изменить стиль страницы

Такое поведение майорши удивило возвратившегося, через час после ее прихода, мужа.

– Ночью посылать женщину за пустыми каплями!.. какая глупость! – заговорил он, начиная разоблачаться.

Майорша как будто этого только и ждала. Она вскочила и начала майору рацею о том, что для него жена не значит ничего, и он, может быть, даже был бы рад ее смерти.

– Нет, я только был бы рад, если бы ты немножечко замолчала, – отвечал спокойно майор.

– Никогда я теперь не замолчу.

– Ну, и очень глупо: ты будешь мешать мне спать.

– А ты можешь спать?

– Отчего же мне не спать?

– Ты можешь… ты можешь спать?

– Да, конечно могу! А ты почему не можешь?

– Потому, что я не могу спать от мысли, какое несчастие несходная пара.

– Ну, вот еще!.. Наплевать.

И майор поставил на стул свечу, взял книгу и повалился на диванчик.

Майорша дергалась, вздыхала, майор читал и потом вдруг дунул на свечу, повернулся к стене и заснул, но ненадолго.

Услышав, что муж спит, Катерина Астафьевна сначала заплакала, и потом мало-помалу разошлась и зарыдала истерически.

– Что, что, что такое с тобой? – спрашивал спросонья майор.

Она все рыдала.

– Ну, на вот капли, – проговорил он, встав и подавая жене принесенный из аптеки флакончик.

Катерина Астафьевна нетерпеливо отодвинула его руку.

– И из-за чего? Из-за чего? – ворчал он. – Люди женились, да что нам до этого? Не хорошо они будут жить, опять-таки это не наше же дело. Но чтоб из-за этого не спать ночи…

Но майорша вдруг снова вскочила и, передразнивая мужа, заговорила:

– «Не спать ночи! Не спать ночи!» Эка невидаль какая, не спать ночь! Вам это ничего: поделом вам, что вы не спите, а за что вы людям-то добрым дни и ночи испортили?

– Кто это мы?

– Все вы, вот этакие говоруны!.. Это все ты, седой нигилист, да братец ее Иосафушка-дурачок, да его приятели так Ларочку просветили.

– Поп Евангел же ведь ей другое благовествовал. Отчего же ты с него за нее не взыскиваешь?

– Поп Евангел! Нечего вам про попа Евангела. Вам до него далеко; а тут ни поп, ни архиерей ничего не поделают, когда на одного попа стало семь жидовин. Что отец добрый в душу посадит, то лихой гость за один раз выдернет.

– Ну, ты кончила? – вопросил, поворачиваясь в своей постели, майор.

– Нет, не кончила. Вы десятки лет из двора в двор ходите да везде свое мерзкое сомнение во всем разносите, а вам начнешь говорить, – так сейчас в минуту и кончи! Верно, правда глаз колет.

– Я спать хочу.

– А я тебе, седой нигилист, говорю, что ты не должен спать, что ты должен стать на колени, да плакать, да молиться, да говорить: отпусти, Боже, безумие мое и положи хранение моим устам!

– Ну, уж этого не будет.

– Нет будет, будет, если ты не загрубелая тварь, которой не касается человеческое горе, будет, когда ты увидишь, что у этой пары за жизнь пойдет, и вспомнишь, что во всем этом твой вклад есть. Да, твой, твой, – нечего головой мотать, потому что если бы не ты, она либо братцевым ходом пошла, и тогда нам не было бы до нее дела; либо она была бы простая добрая мать и жена, и создала бы и себе, и людям счастие, а теперь она что такое?

– Черт ее знает что?

– Именно черт ее знает что: всякого сметья по лопате и от всех ворот поворот; а отцы этому делу вы. Да, да, нечего глаза-то на меня лупить; вы не сорванцы, не мерзавцы, а добрые болтуны, неряхи словесные! Вы хуже негодяев, вреднее, потому что тех как познают, так в три шеи выпроводят, а вас еще жалеть будут.

– Кончила?

– Нет, да ты и не надейся, чтоб я кончила.

– А это другое дело! – сказал майор и, присевши на свой диван, начал обуваться.

– Что это: ты хочешь уйти? – вопросила его майорши.

– Да, больше ничего не остается.

– И уходи, батюшка, – не испугаешь; а что сказано, то свято.

– Ты сумасшедшая баба.

– Нет, я не сумасшедшая, а я знаю, о чем я сокрушаюсь. Я сокрушаюсь о том, что вас много, что во всяком поганом городишке дома одного не осталось, куда бы такой короткобрюхий сверчок, вроде тебя, с рацеями не бегал, да не чирикал бы из-за печки с малыми детями! – напирала майорша на Филетера Ивановича, встав со своего ложа. – Ну, куда ты собрался! – и майорша сама подала мужу его фуражку, которую майор нетерпеливо вырвал из ее рук и ушел, громко хлопнув дверью.

– А на дворе дождь, – сказала, возвратясь назад, кухарка, запиравшая за майором калитку.

– Дождь? зимой дождь? Да, правда, весь день была оттепель и моросило.

Катерина Астафьевна присела и стала слушать, как капли дождя тихо стучали по ставням, точно где-то невдалеке просо просевали.

В таком положении застал ее и возвратившийся через час, весь измокший, майор.

Он вошел несколько запыхавшись и, сняв с себя мокрое пальто и фуражку, прямо присел на край жениной постели и проговорил:

– Знаешь, Торочка, какие дела?

– Нет, Фоша, не знаю; но только говори скорей, бога ради, а то сердце не на месте. Ты тамбыл?

– Да, почти…

– Сними, дружок, скорей сапоги, а то они, небось, мокры.

– Нет, ты слушай, что было. Я вышел злой и хотел пройти вокруг квартала, как вдруг мне навстречу синтянинской кучер: пожалуйте, говорит, к генералу, – очень просят.

– Ну! что у них?

– Ничего.

– Да что ты врешь: как ничего?

– Нет, ты слушай. Я был у Синтянина, и выхожу, а дождь как из ведра, и ветер, и темь, и снег мокрый вместе с дождем – словом халепа, а не погода.

– Бедный!

– Нет, ты слушай: не я самый бедный. Выхожу я на улицу, а впереди меня идет человек… мужчина…

– Ну, мужчина?

– Да; в шинели, высокий… идет тихо и вдруг подошел к углу и этак «фю-фю-фю», посвистал. Я смотрю, что это такое?.. А он еще прошел, да на другом угле опять: «фю-фю-фю», да и на третьем так же, и на четвертом. Кой, думаю себе, черт: кто это такой и чего ему нужно? да за ним.

– Ах, Форов, зачем ты это?

– А что?

– Он мог тебя убить.

– Ну, вот же не убил, а только удивил и потешил. Вижу я, что он вошел на висленевский двор, и я за ним, и хап его за полу: что, мол, вам здесь угодно? А он… одним словом, узнаешь, кто это был?

– Боюсь, что узнаю.

– И я боюсь, что ты узнала: это был Андрей Подозеров.

Катерина Астафьевна только рукой хлопнула по постели.

– Поняла? – спросил ее муж.

– Да, да, я все поняла, на своем пиру да без последнего блюда.

– Я ему сказал, что если он не возьмет ее отсюда и не уедет с нею в такое место, где бы она была с ним одна и где бы он мог ее перевоспитать…

Но майорша на этом слове зажала мужу рот и сказала:

– Замолчи, сделай свое одолжение: я не могу этого слушать. Какое перевоспитание? Когда мужу перевоспитывать? Это вздор, вздор, вздор! Хорошо перевоспитывать жен князьям да графам, а не бедным людям, которым надо хребтом хлеба кусок доставать.

– Да и уехать-то еще на горе нельзя!

– И слава богу.

– Нет, беда!

– Да говори, пожалуйста, сразу!

– Синтянин получил из Питера важные вести. Очень важные, очень важные. Я всего не знаю, и того, что он мне сообщил, сказать не могу, но вот тебе общее очертание дел: Синтянин не простил своего увольнения.

– Я так и думала.

– Нет, не простил! Он как крот копался и, лежа долго на постели, прокопал удивительные ходы. Ты знаешь, кто ему ногу подставил, что он полетел? Это сделал Горданов!.. Теперь понимаешь, какой гусь сей мерзавец Горданов? Но они уж очень заручились и зазнались: Бодростина из Парижа в Петербург святою приехала: Даниила пророка вызывает к себе; муж ее чуть в Сибирь не угодил, и в этой святой да в Горданове своих спасителей видит, а Горданов… Да он тоже слишком уже полагается на свое, так сказать, сверхъестественное положение… Синтянина не надуешь; он все пронюхал и он прав: они не могли все это даром делать, по любви к искусству, нет; их манит преступление, большое, страшное и выгодное…

– Да говори, Форочка, говори: ведь я не болтунья.