Изменить стиль страницы

— Конечно, легат, — говорит Тит Волтумий. Усмехается — почти весело. — Я покажу.

Он совсем не удивлен. Я киваю.

— Тогда ведите, старший центурион. Мне нужно кое в чем разобраться.

— Сложное сделать простым, — говорит Тит Волтумий, старший центурион.

Я вскидываю голову — он щурится, насмешливые морщины в уголках глаз. Спокойное твердое лицо.

Я говорю:

— Да, центурион. Именно так.

* * *

Воробьи перестали чирикать. Я не сразу это замечаю.

Но тишина вдруг оборачивается огромной плитой прозрачного сланца. Он слоится и крошится, он засыпает все вокруг кусочками безмолвия — все эти темные деревья, качающие ветвями под напором ветра, дорогу и кусты, темнеющие вдоль обочины. Даже хор лягушек перестает выводить вступление, которое обычно включают в трагедии перед появлением первого актера. Первый актер всегда изображает главного героя. Он встает в картинные позы, ломает руками и телом ритм и мелодию музыки. Потом задирает вверх голову и начинает говорить. Что-нибудь пафосно-трагическое.

А потом будут страшные предсказания, смерти, женитьбы на матерях и прочие глупости. И в конце — раскаты грома, вспышки молний и «машина», которая расставляет все по местам. Карает злодеев, награждает героев и спасает историю, зашедшую в тупик.

Дорогу нам перебегает темная тень. Заяц. Лошади бегут рысью.

Я еду. За мной Тит Волтумий. И за ним еще — два моих раба.

— Я охотился на львов, — говорю я. — Давно, еще в Ливии…

Железный наконечник длиной в две ладони. Красная грива в свете заката. Черная засохшая кровь на камнях.

— Местные охотятся на зубров, — говорит Тит. — Вы их видели?

Я киваю. Когда мы ехали в легион, мы видели издалека этих чудовищ. Косматые и огромные. Горы плоти в отвалах рыжеватой шерсти.

Один из них — вожак стада, стоящий поодаль, — с короткими толстыми рогами, торчащими из зарослей шерсти, почуял нас, замотал огромной башкой. Зафыркал, повернулся в нашу сторону. Я почти видел, как ярость застилает его крошечные для такого тела глазки. Кровавая пелена. Она закрыла крошечное соображение быка мутной толстой пеленой. Он заревел, косматый, страшный… Окажись мы ближе, нам бы было несдобровать.

— Для молодого гема убить зубра и принести трофей — рога чудовища — настоящий подвиг. Это ценится очень высоко. Это доказательство мужества.

Да уж, думаю я. Сразить такого великана… Это все равно, что выйти голым против десятка вооруженных разбойников и вернуться невредимым.

— Почему только у некоторых германцев бороды? — спрашиваю я. — Мне почему-то казалось, что варвары носят их поголовно. Но тут и бритых полно.

— Очень просто, — пожимает плечами центурион. Я вижу его резкий профиль. — Они тут все воины. Понимаете, легат? Молодой гем не может сбрить бороду, пока не убьет своего первого врага.

Вот как. И тут до меня доходит смысл сказанного Титом.

— Сколько же нужно убить врагов, чтобы я увидел столько бритых германцев?

Тит Волтумий качает головой так, что чуть не вываливается из седла.

— Не очень много, на самом деле. До того как мы пришли сюда, в Германию, гемы постоянно резали друг другу глотки. Теперь это римская провинция. Мы уже два года не даем гемам убивать друг друга… Поэтому новое поколение растет бородатым. Почти все германцы, что недавно вышли из детского возраста, носят бороды. А кто из молодых оказывается с бритой рожей — тот, скорее всего, убил одного из наших. С такими у нас разговор короткий… простите, легат. Что-то я увлекся.

Однако. Как все запутанно.

— И часто здесь убивают римлян?

Он пожимает плечами.

— Иногда случается.

— Но за что?

— Мы не даем им убивать друг друга.

Я поднимаю брови.

— Всего лишь?

— А вы знаете лучшую причину для ненависти?

Я впечатлен. Действительно.

* * *

Быстро темнеет. Огромная грозовая туча ползет сюда — дальше, над лесом, уже глубокая чернота, провал в бесконечность.

Времени мало. Теперь мы скачем во весь опор. Рабы жалобно стонут. Тит Волтумий не очень хорошо держится в седле, он «мул», пехотинец, но центурион не жалуется — хотя его и болтает на пегой лошади, как мешок с овсом… Он мучительно пытается удержаться в седле.

Дорога, вымощенная камнем. Подковы лошадей звонко стучат по булыжнику.

Издалека до нас доносятся глухие раскаты грома. Сюда идет гроза. Поднимается ветер, перекатывает по вершинам деревьев штормовые медленные волны. По вересковым пустошам с обеих сторон от дороги словно катается невидимый великан. Становится свежо… Я сжимаю пятками бока лошади. Настолько свежо, что мне приходится пригнуться, чтобы не сдуло. Ветер дергает меня за волосы, лепит одежду к телу.

Справа кресты, слева кресты. Мы их уже много проехали.

Глубокая синева вокруг окутывает лес, заросли вереска, квакающие болота.

Топот копыт.

— Здесь, — говорит Тит Волтумий. У него воспаленные от усталости глаза. Голос мучительно спокойный — и оттого кажущийся еще более измученным.

Я резко осаживаю коня — слишком резко. Проклятье! Тот взбрыкивает и чуть не выбрасывает меня из седла.

Но прежде чем он толком успевает остановиться, я уже оказываюсь на земле. Оглядываюсь. Здесь? Я поднимаю взгляд, вижу чьи-то изуродованные лодыжки. Мухи вьются вокруг них. Почерневшая шляпка железного гвоздя…

Выше голову!

Острые колени. На бедре засохшая черная кровь. В этом распятом подобии человека трудно узнать того гордого резкого варвара, что требовал божьего суда… Требовал еще совсем недавно… Теперь это тень прежнего человека — хотя прошло совсем немного времени. Ребра едва не прорывают кожу. Мне кажется, что я вижу…

Прорывают. Смешно. Проклятье! Мы опоздали. Опоздали! Я спрыгиваю с коня. Проклятье! Прокля…

— Быстрее! — кричу я рабам. — Снимайте его! Что встали, придурки?! Ну!

— Легат, — говорит Тит негромко. Он смотрит на меня сверху вниз, сидя в седле неровно и неловко. Вообще удивительно, что он не выпал из него по пути.

— Что — легат?! — Я поворачиваюсь к рабам. — Я жду. Снимайте его, чего ждете?

— Легат!

В голосе центуриона затихают раскаты далекого грома. Он смотрит на меня спокойно и просто.

— Он мертв.

* * *

Помню, когда Квинта в детстве ударило качелями, он — мокрый от слез обиды и ярости — стоял и пинал деревянный столб. Долго пинал.

Я подхожу к столбу и пинаю его ногой. Потом еще. Боль пронзает лодыжку, но я не останавливаюсь. Н-на! Н-на! Н-на!

Когда боль в ноге становится невыносимой, я поворачиваюсь и, хромая, иду обратно к лошади. Глаза от усталости провалились. Лицо напоминает восковую маску, рассохшуюся от старости и осыпающуюся…

Лошадь от меня шарахается. Смотрит испуганно, раздувает ноздри. Я протягиваю руку, лошадь отступает.

— Ну и пошла ты тогда, — говорю я. Оглядываюсь. Крест с германцем чернеет на фоне фиолетовой вересковой пустоши и недалекого леса. Он последний в ряду крестов, тянущихся от Ализона. Так. Прошел всего день с момента казни. Германец не мог так быстро умереть, на кресте мучаются долго…

Может, он еще жив? Просто кажется мертвым? Такое бывает. В Африке я видел фокусника, которого связывали, укладывали в ящик и закапывали в землю. А потом через три дня откапывали — а он живой!

Я сам не знаю, почему пытаюсь ухватиться за такие глупости. Ду ис двала. Ты дурак.

Я поворачиваюсь к рабам. Центурион смотрит на меня сверху.

— Хорошо, — говорю я. — Слезайте и снимите его с креста.

Рабы молча переглядываются, но с места не двигаются. Почему-то косятся на центуриона.

— Снимите его, — приказываю я. — Ну же!

— Выполняйте, — говорит Тит, словно моего приказа им недостаточно. Рабы вдруг начинают шевелиться.

Старший центурион усилием воли приподнимает себя над седлом и перекидывает ногу. Неловко спрыгивает на землю, охает, со стоном приседает. Начинает растирать бедра. Несладко ему сегодня пришлось.