— У вас были хорошие отношения с Касаллом? — задал он неожиданный вопрос.

Приор широко открыл глаза:

— У меня? С какой стати вы об этом спрашиваете? Не подозреваете ли вы, что я убил Касалла?

Штайнер покачал головой:

— Такие вопросы я задаю всем, и вам прекрасно об этом известно. А свидетелей того, что вы были у матери, просто-напросто нет…

— Да, и сама бедняжка тоже не в состоянии ничего подтвердить, с тех пор как упала с этой проклятой лестницы. Но если серьезно, господин магистр, у меня действительно не было никакой причины убирать со своего пути Касалла, хотя из-за всем нам хорошо известной жестокости я ценил его не слишком высоко. Но, по-моему, здесь к нему так же относился каждый.

Штайнер быстро попрощался. «Слова, ничего кроме слов», — подумал он мрачно. Бывали времена, когда ему требовалось молчание, чтобы прийти в себя от бессмысленности слов. Слов у каждого человека в избытке, даже у безумных их достаточно. Что ему делать с этим изобилием слов, которые обладают гениальной способностью искажать и скрывать действительность? Налицо один только голый факт; у приора нет свидетелей, которые могли бы подтвердить его невиновность. Но ведь нет и никого, кто бы говорил о его виновности.

Крестьянин остановил быков и потянул носом. У него был хороший нюх, но и мертвец смог бы учуять эту вонь, которая словно колокол накрывала маленький луг и которую ветер разносил во все стороны. Это же пахнет из тех руин! Крестьянин оставил свою повозку и прошел дальше, туда, где виднелись развалины бывшей цистерцианской церкви. Мерзкий запах усилился. Может быть, это сдохшее животное, несколько часов пролежавшее на солнце? Ничего не подозревая, он поднялся по обломкам. Из пустых оконных проемов с шумом вылетели голуби. Крестьянин огляделся. Там, сзади, алтарь. Хоры отбрасывали длинные тени. И правда, перед алтарем лежало что-то, странно вывернутое и скрученное. Крестьянин подошел ближе…

Последние дни Лаурьен все активнее искал общества нового студента. Поскольку сам он тоже был молчалив и серьезен, то, скорее всего, именно эта схожесть и притягивала его к Иосифу Генриху. К тому же он потерял своего прежнего друга, который исчез самым загадочным образом. Во время лекции о душе они с Генрихом сидели рядом, а потом вместе бродили по городу, хотя идти им нужно было в разные стороны. Софи не могла засветло вернуться в свою комнату. Даже в сумерках, прежде чем зайти в сад, ей нужно было сначала убедиться, что поблизости не крутится кто-нибудь из служанок, и только потом осторожно проскользнуть внутрь. Во время прогулок они беседовали. Он произносил слова с глубокой печалью, которая, похоже, никогда его не покидала. Софи вынужденно продолжала играть свою роль, которая делала невозможным ее нормальное поведение.

Лаурьен ей нравился. Он был приветлив и обходителен, но у него практически не было друзей, потому что присущая ему меланхолия отталкивала от него товарищей, считавших его унылым одиночкой.

— Тебе здесь не очень хорошо, правда? — спросила она, когда они шли по рынку.

— Почему ты так думаешь?

Она засмеялась ставшим для нее привычным грубоватым смехом.

— У тебя не так много друзей.

— У меня есть хороший друг. Но он исчез непонятно куда. И возможно, никогда уже не вернется. К тому же я очень трудно схожусь с людьми. — Он резко остановился. — Ты совсем другой. Иногда мне кажется, что я давно тебя знаю. Так ведь бывает, понимаешь? Бывает, что столкнешься с совершенно незнакомым человеком и все равно чувствуешь, что уже встречался с ним…

Софи отшатнулась. Только бы не проговориться!

— Наверное, бывает, — сказала она тихо и попрощалась.

И, задумавшись, пошла домой. Убедилась, что в саду никого нет, проскользнула через заднюю калитку, а потом вверх по лестнице. В комнате сняла парик и сорвала бороду. Упала на скамейку и уставилась в окно. На это она не рассчитывала. Лаурьен не был глупцом и отличался чувствительностью. Неужели он догадается, что она не тот, за кого себя выдает? Софи отбросила эту мысль и постаралась сосредоточиться на ощущении, что своего она все-таки добилась. Она ни с кем об этом не говорила; если ее спрашивали, чем она занимается целыми днями вне дома, то отвечала, что нашла у монахинь ордена святой Клариссы место переписчицы, и никому даже в голову не приходило, что это наглая ложь. Но со временем она все равно зайдет в тупик, потому что невозможно продержаться четыре-пять лет и к тому же скопить деньги на экзамены. А потом — думать об этом было вообще-то бессмысленно, — неужели удастся так долго жить в этом коконе, который вынуждает ее постоянно притворяться, постоянно быть начеку? Летом, когда темнота уже не будет ее соратницей, придется искать другое убежище.

И все-таки она не сдавалась: каждое угрю в пять часов входила в помещение факультета, сидела и писала, вела беседы с Лаурьеном, а вечера проводила в своей одинокой комнате. Попоек и пирушек избегала, что вскоре создало ей репутацию человека, держащегося особняком. И в этом они с Лаурьеном были схожи. Поскольку на лекциях студентам приходилось не столько говорить, сколько слушать и записывать, никто не обратил внимания, что она знает больше остальных, что у нее дома имеются книги, которые другие могут только одолжить или прочитать в библиотеке, где их хранят на цепи. Пусть и в последнюю очередь, но ее волновала история с украденными монетами. Похоже, пока еще старик ничего не заметил, но недалек тот день, когда придется прибегнуть к этому способу еще раз. Пять монет из ста — это не очень много. Но десять из ста? А он наверняка их пересчитывает, это исключительно вопрос времени.

В один холодный октябрьский вечер она не выдержала и призналась в своей двойной жизни Гризельдис.

— Я поступила на факультет.

— Что ты мелешь? Как ты могла туда поступить? Ты же женщина.

— А где написано, что женщины не могут получить ученое звание?

— Ерунда какая-то! Они что, ради тебя изменили правила?

— Нет. Я переодеваюсь мужчиной.

Только теперь до Гризельдис дошло. Ее подруга переодевается в мужское платье, ходит в коллегиумы и изучает artes liberales!

— Ты сошла с ума! Хочешь, чтобы тебя объявили ведьмой и сожгли на рыночной площади?

— Разве есть закон, запрещающий женщинам надевать мужскую одежду и посещать факультет? Какая это ересь? В чем здесь богохульство? Разве Бог имеет что-то против?

Гризельдис молчала. Имеет ли Бог что-то против? Нет, а вот мужчины… Те, кто хочет доказать существование Бога, те безусловно против.

— Нельзя этого делать, — тихо сказала Гризельдис; в ней внезапно пробудилось столь явственное ощущение опасности, что она закрыла окно, как будто угроза исходила от улицы. — Софи, если все раскроется, тебя заточат в башню. Ты же их опозорила, поиздевалась над ними! Можешь себе представить, что они почувствуют, если ты дойдешь до экзамена, да еще и ухитришься его сдать? Это же насмешка. Я понятия не имею, что там написано в правилах, но знаю, что скажут магистры. И не только они. Ты принесла ложную клятву, ты заставила внести себя в списки под чужим именем…

— Да, — пробормотала Софи.

Женщина и мужчина — это как несовершенное и совершенное. Неполноценность женщины вытекает из избытка влажности и пониженной температуры. Это ошибка природы. Femina est as occasionatus [40]— сказал Аристотель, о котором она слушала на лекциях. Corruptio instrumente [41]— если мужчина производит дефектное семя, и его жена рожает девочку. Или venti australes — южные ветры приносят слишком много воды, и тогда вместо мальчиков получаются девочки. Ошибка природы не может мыслить логично, и даже если курия еще терпит монастырские школы для женщин и девочек, в которых тоже изучают тривиум и квадривиум, это все равно не то что желание учиться вместе с мужчинами.

вернуться

40

Женщина есть случайность.

вернуться

41

Инструмент обольщения.