Голос Ломбарди нагонял на него сон. Если бы Лаурьену не приходилось конспектировать и хотя бы таким способом заставлять свой дух бодрствовать, он бы давно погрузился в глубокий сон. Да и не очень-то он пока во всем этом разобрался. Что это за категории, из-за которых философам приходится драться до крови?

Ломбарди сначала читал, а потом комментировал, но при этом он прибегал к цитированию других комментаторов и толкователей. Он всё комментировал и комментировал, и вскоре в голове у Лаурьена образовался целый клубок из вопросов; он запутывался все больше и больше и в конце концов просто вытаращился на Ломбарди, открыв рот.

— Ну, — сказал наконец Ломбарди и изобразил на лице улыбку, — совершенно очевидно, что речь идет о сущности вещей и об их внешнем проявлении. То есть что имеет большую ценность — общие идеи или отдельные вещи? Как ты думаешь?

— Я думаю, отдельные вещи обладают большей ценностью, потому что без них мы бы понятия не имели об их внешнем проявлении, — неуверенно пролепетал Лаурьен.

Ломбарди улыбнулся, но в улыбке была примесь горечи.

— Значит, ты бы отдал предпочтение отдельным вещам. А это позиция номиналистов. Сам Аристотель однозначного ответа не дает. Ну что ж, спросим еще. Гильом из Шампо утверждает, что даже если бы не было белых вещей, то белый цвет все равно бы существовал.

— Но это же чушь собачья, — вырвалось у Лаурьена. — Как может существовать белый цвет, если в мире нет ничего, имеющего белый цвет? К тому же белизна — это свойство, а не вещь.

— Возможно, — возразил Ломбарди. — Но каждая вещь обладает свойствами, чтобы ее можно было узнать и отличить от других вещей. Таким образом, белизна есть свойство вещи. Нет вещи без цвета и цвета без вещи. И в чем же разница?

Лаурьен молчал. На самом деле теперь уже он и сам не видел никакой разницы. Разве существуют вещи, лишенные цвета? Но он почувствовал, что Ломбарди подводит его к чему-то иному, и поэтому осторожно сказал:

— Вы отделяете идею от предмета. Вы отбираете белизну у белой лилии и говорите, что здесь лилия, а там белизна. Разве это не так?

— Примерно. На эту тему мы поговорим завтра.

Ломбарди захлопнул книгу. Коротко кивнул Лаурьену и вышел из комнаты. Лаурьен продолжал сидеть, дописывая на своем листе последнее предложение. И тут вдруг снова вспомнил отражение дерева в воде. Не это ли пытался объяснить ему Ломбарди? Образ в воде и растущее в земле дерево? Но разве это не одно и то же? Домициан был прав. Здесь разделяют то, что едино. Ведь разве вещь и ее идея не едины? Но тут явно дробят на части весь мир, рассовывают обрывки по отдельным сундукам, как обычные люди — постиранное белье. А что же делать со спорными частями, которые остались не у дел?

— Странный способ мышления, — пробормотал Лаурьен, собрал свои бумаги и встал.

Штайнер стоял на берегу в гавани и задумчиво смотрел на реку. Ему выказали доверие, попросили взять это дело на себя, чтобы судье можно было сказать, что для той части дела, которая в определенной степени связана с философскими вопросами, у них есть свои люди. А теперь он придет и попросит их предъявить свои плащи. Само собой разумеется, исключительно из философских соображений! Потому что того требует метода. Это ведь самое главное — метода. Она господствует даже здесь и даже здесь создает четкие структуры. Старшина гавани, слуги закона, таможенники — у каждого своя функция. Сегодня суета торговцев, корабельного люда и чиновников смущала его, хотя почти ничто на свете он не любил так, как кипящую в гавани жизнь. Ну разве что свои штудии. Кроме них, у него ничего не осталось. Иногда он заходил в бани, но никогда не посещал бордели, да и других развлечений себе не позволял. Женщины у него никогда не было, кроме разве что sapientia [30], но она была не из плоти и крови, всего лишь некое воздушное создание, парящее над его головой. Подобное единение вызывало определенные сложности. Ему обязательно требовался контрапункт, и когда он смотрел на них, на этих людей в разноцветной одежде — сам он всегда ходил в темном, чего нельзя сказать про других магистров, — то радовался вместе с ними самым простым вещам. Иногда он ездил на лодке и наблюдал за рыбаками, полагая, что подобная созерцательность вполне его устраивает.

А сейчас он сидел на невысокой изгороди и разглядывал людей, стоящих у весов для зерна. Шесть ударов колокола. Через час закроют ворота, потом возможность проникнуть в город обойдется довольно дорого. Так же, как и выбраться из него. Он подумал про Домициана фон Земпера. Если поиски плаща ничего не дадут, придется как следует заняться этим дворянином.

Числом их было двадцать один, двадцать один магистр семи свободных искусств. Одиннадцать из них жили в коллегиумах, кое-кто снимал в городе отдельные дома. Штайнер начал с коллегиумов. Потом обошел бурсы, в которых жизнь была чуть более светской, а затем заглянул в приют, где жил всего один магистр. Там царил монастырский покой, а от бедных студентов требовали неукоснительной дисциплины. Магистров, живущих дома, он решил посетить в последнюю очередь. Везде он задавал один и тот же вопрос: «Не могли бы вы показать мне свой плащ? У вас он всего один?»

Он сталкивался с недоумением, открытой неприязнью и крайне редко — с пониманием. Он мало что объяснял, ограничивался намеками и снисходил до замечания, что ищет истину. Двадцать один магистр и двадцать один плащ, все в полном комплекте: и рукава, и берет. По дороге к последнему коллеге он качал головой и думал: «Ну что за ерунда!»

Этим самым последним оказался Ломбарди, встретивший его ухмылкой и заранее приготовивший свой плащ. Второго плаща у него не было.

— Мы ищем вовсе не рукава и береты, — пробормотал Штайнер, окончательно утративший уверенность, хотя на самом деле никогда даже и не надеялся, что все может быть настолько просто.

Он зашел к канцлеру и попросил разрешения обыскать обе студенческие комнаты в схолариуме на Гереонштрасе. Может быть, там обнаружится нечто такое, что позволит подтвердить подозрение, падающее на Домициана фон Земпера. Канцлер отнесся к затее скептически, но в конце концов согласился.

— Он заставил показать ему все плащи.

Гризельдис засмеялась и поставила в кружку белые маргаритки. Софи стояла рядом и уныло изучала белизну цветов.

— Когда ты переезжаешь? — спросила Гризельдис.

— Завтра.

Ей придется покинуть дом, который город снял для Касалла. Хорошо хоть, она нашла маленькую комнатку на сенном рынке. Но дело даже не в этом. Семья не проявила желания ее поддерживать, коль скоро она не хочет жить с ними, а от родственников Касалла ждать и вовсе нечего. Откуда же тогда брать деньги? Конечно, существуют приюты, и город не оставляет в беде несчастных вдов, но этого ей не хотелось. Она стремилась к невозможному. Максимум, на что могла рассчитывать женщина, это учеба в монастырской школе, но уж никак не на факультете. Женщины не могли стать лиценциатами, имеющими право преподавать, потому что до чего же можно дойти, если женщины превратятся в источник знаний для мужчин?!

— Слушай, — тихо сказала Гризельдис, — если тебе это покажется ужасным, то сделай вид, что нашего разговора не было. Но подумай как следует, потому что это возможность заработать деньги тайно. Ты молода и красива, мужчины будут рады заполучить тебя…

Этим Гризельдис занималась уже не первый месяц. У нее были деловые отношения с хозяином гостиницы, который поставлял мужчинам женщин. Она хорошо зарабатывала, потому что была не проституткой, а честной бюргершей и требовала ровно столько, сколько ей было нужно в данный момент. А мужчины соглашались платить, хотя проститутки иногда отдавались всего лишь за пригоршню вишни.

— В этом доме у тебя бы ничего не получилось, — сказала она, изучая замершее, неподвижное лицо Софи. — А на новом месте… там тебя никто не знает, ты сможешь исчезать незаметно. Дом, где вы будете встречаться, стоит на отшибе. Мужчины приходят поздно ночью, тайно. Если ты проявишь чуть-чуть осторожности, никто и внимания не обратит.

вернуться

30

Мудрость, рассудительность.