Меня даже удивило, как сильно она сопротивлялась. Я и сейчас словно сквозь годы слышу ее крики. Я крепко сжимал ее упругое тонкое тело, пытаясь подавить сопротивление, упрямое «нет» с шипением вырывалось из ее груди, ночная рубашка сбилась к шее, рот сжат. И меня накрывает волна стыда. Как такое могло случиться? Я не узнавал себя.
Утром в комнате резко пахло сексом и страхом.
Через день я увез Монику в Пиренеи. Я действовал быстро, не давая ей времени на раздумья. Я боялся той ночи и ее заявления в полицию. Это было непростительно, отвратительно и мерзко. Но больше всего я страшился, что она исчезнет без следа и этим уничтожит единственную дорожку к Анне, ведь только рядом с ней я был близок к любимой. Меня одолевало чувство вины и опустошения. Я не осмеливался даже попытаться утешить Монику или попросить прощения. Мои руки пропитались запахом ее тела и страха. Сейчас они держали руль, сквозь лобовое стекло на них светило солнце, но я чувствовал только этот смрад.
Трусливо избегая взгляда Моники, я вез ее высоко в горы, охранял ее сон и показывал свои самые любимые места. Когда воздух в горах по ночам становился ледяным, я укрывал ее одеялом и просил у нее прощения. Так тихо, что она никогда не просыпалась.
За неделю, что мы провели в горах, я показал Монике все самые интересные места и думаю, она примирилась с той ночью, о которой я не осмеливался говорить вслух. Наверняка она чувствовала мой страх и раскаяние, и мне было стыдно за это. Она приближалась, и от ее запаха мой живот горел огнем. Когда мы поднимались на гору, я шел первым, чтобы не видеть ее осторожных медленных движений. Каждое действие Моники раздражало меня, земля, по которой она шла, становилась выжженной, все, к чему она прикасалась, мне хотелось уничтожить. Ведь она не была Анной.
Когда мы наконец вернулись на побережье, я знал, что должен отпустить ее. Я не мог удерживать ее как пленницу, используя снова и снова. Каждая секунда рядом со мной была для нее пыткой.
Но в последнюю минуту я испугался до смерти, что она заявит на меня в полицию. Моника хотела позвонить из телефонной будки в маленькой деревне, я же сначала проехал мимо, но потом заставил себя вернуться. Мы расстались у ее отеля и условились о встрече вечером, но я, оказавшись в своей квартире, мигом собрал вещи, прыгнул в машину и уехал. Собаку я взял с собой, а доски оставил. Серфингом я больше никогда не занимался.
Я ехал всю ночь и на следующее утро был уже далеко. Мне удалось поспать несколько часов на заправке, но страх не отпускал. Он и потом еще долго мучил меня. Я боялся, что меня арестует и допросит полиция. Где я был, что сделал и сказал? Когда я встретил Монику в первый раз? Куда я вез ее? Как долго был с ней?
По ночам в беспокойных снах я видел, как жандармы в своих нелепых синих шлемах и начищенных ботинках поднимаются по ступенькам студенческого общежития и фонариками высвечивают номер моей комнаты. В другие дни они заходили, громко стуча подковками, в медицинскую библиотеку и искали меня среди студентов, мое имя гулко отскакивало от стен читальных залов, а они снова и снова выслеживали меня.
Только через три года на вечеринке я снова встретил Анну, которая уже год жила в Париже. Я пришел с медсестрой из хирургического отделения, где проходил практику, а она — с одним из своих преподавателей из Художественной школы. С вечеринки мы ушли вместе.
В ее маленькой студии стояла узкая кровать с зелеными простынями в полосочку, такие же были в моей детской комнате в Волшё. В узкой кухне помещалось лишь немного старых кастрюль, чашек и тарелок. Несколько недель мы жили среди запаха краски и скипидара, пока я не собрался домой за чистой одеждой. Но домой не пошел, купил несколько рубашек и трусов в магазине, потому что боялся снова потерять Анну, вернее, свое место возле нее. Только в ее студии я чувствовал себя в безопасности, зная, что рядом с ней больше никого нет.
По ночам на ее узкой кровати мы прижимались друг к другу и возносились к небесам двумя блестящими облаками сновидений. Мы мчались со скоростью света сквозь взрывы звезд и галактик, проносились через бездонные черные дыры… Когда я просыпался, Анна лежала и смотрела на меня, будто проснулась за секунду до меня.
— Закрой глаза, — просила она и прикрывала мои глаза своей ладонью, — закрой.
Как будто не хотела, чтобы я смотрел на нее, боялась, что я могу увидеть нечто особенное.
Без поздних пациентов мои рабочие будни были бы скучными и пустыми. Только с ними я становился настоящим диагностом, потому что дорогостоящие лабораторные тесты и рентгеновские исследования были недоступны.
Один из моих юных пациентов по имени Эме в шутку называл меня «знахарем». У него была рана в брюшной полости, злокачественная фистула, которая не подлежала излечению. Со временем она стала выглядеть лучше, но все равно вызывала у меня опасения. Когда я сказал, что надо сделать настоящую операцию, он только засмеялся.
В первый раз мы встретились прямо в разгар демонстраций протеста. Его лицо настолько распухло, что я не мог определить его возраст. При повторном визите я не узнал его, пока он не показал свою зловонную рану и не назвал свое имя — Эме, «любимый». Такое имя уличного хулигана в кровоподтеках и порезах не скоро забудешь. Я думал о том, что он получил его как оберег, как напоминание всем, что он «возлюбленный», избранный, и это его защитит. Я никогда не спрашивал, кто его так назвал, я вообще ничего не спрашивал. Чем меньше знаю, тем лучше.
Я взял мусорный мешок с компрессами, ватными тампонами, перевязочным материалом, сломанными иглами, разбитыми ампулами и завязал его двойным узлом. Иногда мне кажется, что мешок — это пораженный внутренний орган города, израненный и кровоточащий, который я пытаюсь затянуть узлом, гнойная опухоль, вычищаемая мною каждый вечер.
Я запираю дверь, закрываю решетку и включаю сигнализацию. Прежде чем спуститься по ступенькам, я останавливаюсь и прислушиваюсь. В кармане связка ключей, один ключ зажат между указательным и средним пальцами, как научил Эме. С того раза, когда я принял его с подбитым глазом и треснувшей губой, а в клинике поставили новую сигнализацию, он стал опекать меня. Эме сказал, что уважает меня — ведь я безоружен.
— И все же держи связку ключей вот так, когда идешь отсюда, говорил он при каждой нашей встрече и вкладывал свои тяжелые ключи в мою руку.
Это случилось пару лет назад. Больше меня никто не поджидал в темноте подъезда, и двери к мусорным контейнерам больше не взламывали. Во всяком случае, не каждую неделю, как раньше. Возможно, это заслуга Эме или просто помогли новая сигнализация и камеры слежения.
Поздние пациенты устраивали мне проверку на прочность, физическую и душевную, убеждая в том, что мои лучшие годы уже позади. Возможно, поэтому мое терпение быстро заканчивалось по отношению к обычным пациентам, которые записывались на прием, регулярно мылись и платили медсестре, сидели в приемной со своими заболеваниями и расстройствами. Их страхи перед болезнями и смертью уже давно утомили меня. Они приходили к врачу не для того, чтобы стать здоровыми — они и так были почти здоровы, — а чтобы услышать от меня, что они здоровы, и тем самым освободиться от страха перед болезнью и смертью. Если бы они признались в этом, мы могли бы поговорить. Но они упорно отказывались, и я должен был участвовать в этой игре в страх, поощряя его. Поэтому слушал, прощупывал, осматривал и для пущего спокойствия отправлял их сдавать анализы, делать рентген и консультироваться с другими специалистами, которые, в свою очередь, назначали такие же бесполезные процедуры.
Но если мне действительно удавалось обнаружить заболевание, пациент вздыхал почти с облегчением. Сначала, конечно, наступал кризис, но потом воля к жизни побеждала, и приходило печальное осознание того, что жизнь достигла наконец той стадии, которой они боялись больше всего. Мне не хотелось зацикливаться на беспочвенных страхах своих пациентов, ими должны были заниматься психологи и психоаналитики. Я хотел посвятить свою жизнь врачеванию тела — вещи конкретной и осязаемой, хотя понимал, что моя профессия связана с самым главным людским страхом — страхом смерти.