Изменить стиль страницы

Ее розовый халат — или пеньюар, как она называла его на своем плохом французском, — был широко распахнут, обнажив шею и верхнюю часть маленькой груди. Я заметила, что мамина кожа, которая всегда была предметом ее радости и гордости, — впрочем, у нее было совсем немного таких частей тела, которые она не считала предметом своей радости и гордости, — становится сухой и морщинистой. В руке у нее была бутылка водки — картина, таким образом, изменилась, потому что раньше она, по крайней мере, смешивала эту штуку с чем-то еще. Видимо, она заснула только что, поскольку сигарета в ее полных губах все еще дымилась. Столбик пепла был уже несколько сантиметров длиной и, пока я стояла и смотрела, дрогнул, сорвался и упал на ее обнаженную грудь. Завороженная видом того, как багровый огонек подбирается все ближе к губам, я подумала, интересно, проснется ли она, когда он начнет жечь ее, но потом аккуратно вынула окурок. Не прикасаясь к маме, я наклонилась и сдула пепел у нее с груди, потом выбросила горелое печенье и вернулась в постель. Я решила, что ее пьянство несколько поутихнет, пока я живу у них.

Сейчас, стоя в кухне, она заметила мой взгляд и передвинулась, заслонив стакан. Глаза ее просили ничего не говорить.

— Ты права. Прости.

Так было уже легче.

Не в состоянии задумываться над тем, как изящно выйти из создавшейся ситуации, я вскоре уже помогала накрывать на стол, стараясь не смотреть Люку в глаза. Он протянул руки, чтобы взять у меня горячую миску, и я вспомнила эти руки на мне… Но потом я вспомнила на мне руки Выродка и выронила миску. Хорошая реакция позволила Люку поймать ее, до того как она долетела до стола, но мама все равно заметила это.

— Ты в порядке, Мишка Энни?

Я кивнула, хотя была далеко не в порядке. Я сидела по диагонали от Люка и молча возила макаронами по тарелке. Я слишком хорошо знала, что часы над головой не разрешают мне есть в это время, и мой пустой желудок мучительно сжимался.

Во время обеда отчим пытался рассказать Люку о своей последней бизнес-идее, но мама перебила его, поинтересовавшись, заметил ли Люк, что в чесночный хлеб, который печет сама, она добавляет еще и свежую петрушку. О, не хочет ли она сказать, что петрушка эта с ее собственного участка? Уэйн вставил еще пару фраз и взял паузу, чтобы набить рот. А мама была уже тут как тут. Она принялась объяснять малейшие нюансы приготовления идеального соуса к спагетти, куда, похоже, входили также прикосновения к руке Люка каждые двадцать секунд и ободряющие улыбки в его сторону, когда он задавал вопросы.

После того как тарелки у всех опустели, в разговоре наступила пауза, потому что теперь всеобщее внимание было приковано к моей по-прежнему полной тарелке. Потом Уэйн сказал:

— Сейчас Энни уже намного лучше.

Мы все дружно уставились на него, а я подумала: «Лучше? По сравнению с чем?»

— Лорейн, — сказал Люк, — это было просто поразительно, и вы правы: наше спагетти в ресторане даже сравнивать с этим нельзя.

Мама похлопала его по руке и ответила:

— А ведь я вам говорила, верно? Если вы будете таким же милым, я покажу вам еще несколько своих фокусов.

И снова гортанный смех.

— Буду польщен, если вы поделитесь со мной рецептом, но сейчас мне хотелось бы на несколько минут остаться с Энни наедине, если это не вызывает возражений.

Он повернулся ко мне, но от мысли остаться с Люком вдвоем кровь в моих жилах застыла, как, видимо, и мои губы, которые, похоже, были не в состоянии произнести нужные слова.

Нет, ничего подобного, вызывает возражения, еще как вызывает!

Я была не единственной, кого это предложение застало врасплох. Мама с Уэйном дружно, как по команде, подняли головы, словно марионетки, управляемые одной ниткой. Мамина рука в этот момент лежала на руке Люка, и она резко отдернула ее, словно обожглась.

— Думаю, тогда я начну убирать в кухне.

Когда никто не стал ее отговаривать, она отодвинула свой стул — да так быстро, что поцарапала линолеум, — и схватила со стола пару тарелок. Уэйн поднялся, чтобы помочь ей. Они вышли из комнаты, и я услышала, как он рассуждает насчет того, что нужно дать детям возможность побыть одним, а они с мамой пока выйдут на улицу покурить. Тон ее приглушенного ответа был не слишком радостным, но вскоре я услышала звук хлопнувшей кухонной двери и их шаги на задней веранде. Потом мама заглянула через раздвижную стеклянную дверь, отделявшую обеденную зону от веранды, но пока я перевела туда взгляд, она уже скрылась из виду.

Я продолжала наматывать спагетти на вилку. Потом Люк под столом случайно толкнул меня ногой и прокашлялся. От неожиданности я уронила вилку, и та шлепнулась на тарелку, обрызгав томатным соусом, словно фонтаном крови, и меня, и — что самое неприятное — его белую футболку.

Я подскочила, чтобы принести бумажное полотенце, но Люк схватил меня за руки.

— Это всего лишь соус для спагетти.

Я посмотрела вниз, на его ладони, державшие мои руки, и попыталась вырваться. Он мгновенно отпустил меня.

— Черт! Прости, Энни.

Я терла ладонями руки.

— Я теперь вообще не могу к тебе прикасаться?

Мои глаза беспомощно мигали, пытаясь удержать слезы, но одна все-таки прорвалась, когда я увидела ответный блеск его глаз. Я тяжело опустилась на стул.

— Я просто не могу. Пока не могу…

Его глаза молили объяснить ему все, поделиться с ним моими чувствами, как я всегда делала раньше. Но я не могла.

— Я просто хотел помочь тебе преодолеть это, Энни. Я чувствую себя каким-то совершенно бесполезным. Может быть, я все-таки могу что-то для тебя сделать?

— Нет!

Этот возглас вырвался у меня сам собой и прозвучал так зло и вульгарно, что лицо Люка дернулось, будто я его ударила. Он ничего не мог тут поделать, как, впрочем, и никто другой. Именно понимание этого заставило меня ненавидеть его в ту секунду, а уже в следующую — ненавидеть себя за то, что я испытываю такие чувства.

Губы его сложились в печальную улыбку. Он покачал головой и сказал:

— Я сделал большую глупость, верно? Просто мне казалось, что, если мы поговорим, я смог бы понять…

Мне было больно, и я сама стремилась причинять боль.

— Ты не можешь этого понять. И никогда не смог бы.

— Конечно, ты права, вероятно, мне этого не понять. Но я хочу попробовать.

— А я просто хочу, чтобы меня оставили в покое.

Слова мои повисли между нами в воздухе, словно мухи на обломках того, что когда-то было нашими отношениями. Он кивнул и встал из-за стола. Внутри меня все кричало: «Прости меня. Я беру свои слова обратно. Я не это хотела сказать. Останься, пожалуйста!»

Но он уже открыл раздвижную стеклянную дверь. Он благодарил маму за обед, говорил, что ему нужно возвращаться в ресторан, и обещал вернуться за рецептом. Все это звучало очень вежливо. Ужасно вежливо. А я продолжала сидеть с красным от стыда лицом и раскаивалась.

Уже стоя в дверях, взявшись за ручку, он обернулся и сказал:

— Мне очень жаль, Энни…

От искренности в его голосе где-то глубоко внутри меня появилась новая боль, причем в тех местах, которые, как мне казалось, были настолько ею переполнены, что больнее уже быть не могло. Я отвернулась — отвернулась от его участия — и прошла по коридору мимо Люка, даже не взглянув ему в глаза хотя бы из элементарной вежливости. Из своей спальни я слышала, как хлопнула входная дверь и от дома отъехал его автомобиль. И без резкости и злости, в отличие от меня, а очень медленно. Печально.

Сейчас, по прошествию нескольких месяцев, он перебил меня по телефону и сказал:

— Энни, остановись, пожалуйста! Ты ни перед кем не должна извиняться, а передо мной — тем более. Я сам свалял дурака. Мне не следовало появляться таким образом. Я слишком торопил тебя. И теперь не перестаю корить себя за это. Поэтому и продолжаю звонить. Я знаю, что ты во всем обвиняешь себя.

— Я вела себя с тобой так грубо.

— Ты имела на это право, это я был бесчувственным болваном. Поэтому я и старался как-то сохранять дистанцию, но, может быть, ты до сих пор не готова разговаривать со мной? Только скажи, я не обижусь. Обещаю.