Наконец, Пиа вошла в ванную комнату. Все так же дрожа от напряжения, я встал поближе к двери. Я поступил так инстинктивно, полный решимости устранить любого, кто попытается задержать ее еще хоть немного.
Ничего подобного не случилось. Пиа быстро вышла, на ней был купальный халат, волосы распущены. Халат плотно облегал ее фигурку. Все также бессознательно я отнес это наблюдение не к себе, а к кому-то другому, постороннему, кому захотелось бы дотронуться до нее. Мне же доставляло радость, что она хорошо выглядит – дополнительная возможность понравиться, не остаться одинокой. Я проводил ее до лестницы, и она побежала наверх, в свою комнату на втором этаже.
(Только тогда до моего сознания дошел шум журчащей воды, только через минуту после того, как я его услышал, когда краны уже были закручены. Наконец-то я был чистым и невинным, хоть бы только в это мгновение; все было отмыто, все, кроме истинной заботы о Пиа. Наконец я приблизился к одному из предполагаемых состояний Питера – приблизился, но не более того, моя душа все еще была сжата. Я даже не испытывал ненависти к Альме, как двадцать минут назад; она была лишь поводом, причиной, не столь уж значительной, чтобы скрыть от моих глаз подлинного виновника – проникшее даже сюда несовершенство; жажда садизма – этой выродившейся формы регулированного хищничества в природе.)
Через каких-нибудь пятнадцать минут я уже стоял на улице, рядом с «фольксвагеном», и Пиа покрывала мое лицо поцелуями… «Спасибо, что провожаешь меня, мне так жаль, очень хотелось бы взять тебя с собой… «В «фольксвагене» действительно было тесно, да и пятичасовое путешествие измотало бы меня вконец.
Уехала, вот наконец и уехала. Спустя некоторое время остальных обитателей «Брандала» отвезли на автомобилях Альмы и еще трех больных в городской парк Седертелле. Я не поддался на их просьбы поехать с ними, а почему, и сам до сих пор не знаю.
Волнения в связи с отъездом Пиа не прошли даром: я растянулся на кровати и почти сразу заснул. Разбудил меня стук в дверь – Зигмунд. Вернулся из Седертелле и предлагает прогуляться вдоль домиков с крохотными причалами. Говорит, что переживал за меня, в точности, как я – за Пиа. Он тоже проникся духом «Брандала». (В городском парке люди пели и танцевали, а он интересовался, не скучно ли мне одному, не чувствую ли себя одиноким.) Я поблагодарил его и, поскольку лег одетым, мы почти сразу вышли. Дорога терялась где-то вдали, окутанная сумерками.
– Для шведов праздник кончился, – сказал Зигмунд. – По крайней мере, для горожан. А славяне празднуют дома и вечером, даже ночью.
Мы медленно брели по улице, он иногда наклонялся (так до недавнего времени поступал и Питер), срывал листья, которые мне потом нужно приложить к лодыжкам.
– Знаешь, какая страна – самая прекрасная в мире? Бразилия. Люди бедные, но очень веселые. Обедаешь в каком-нибудь ресторане, и вдруг дверь открывается – крики, топот, вваливаются человек десять – и начинают танцевать самбу. Все посетители вскакивают на ноги, выходят на улицу, владелец ресторана тоже, там к ним присоединяются и другие – их сотни. Скачут, поют и потом исчезают неизвестно куда! Душа истосковалась по веселью… По веселью и солнцу!
– Тебе ничего не остается, кроме как каждый год ездить в Бразилию.
– Далековато… Во время отпуска я, конечно, не сижу в Швеции, регулярно отдыхаю на Канарских островах Даже купил участок на Тенерифе. Как-нибудь летом поедем со мной, чудесно проведем время. Там у меня есть маленький деревянный домик.
И Зигмунд продолжал рассказывать, какой климат в этом благословенном уголке земли, сколько стоят участки и как он приобрел свой – просто повезло, да и цена оказалась вполне сносной. Но я уже его не слушал. Невозможно было участвовать в таком разговоре, все равно, что обсуждать дележ Луны на участки.
У одной ограды мы остановились: красивый дом, как и все другие, идеально подстриженная трава, бассейн. Пожилой мужчина в шортах ходил по саду и иногда без надобности заглядывал в бассейн. Двигался он совершенно бесцельно.
– Это самые несчастные люди в мире! – сказал Зигмунд.
Категоричность его слов ошеломила меня. Я прислушался. Было невероятно тихо, швед двигался тоже бесшумно. Тишина все больше сгущалась – возможно, в силу того странного факта, что владелец дома ни разу не поднял головы, чтобы взглянуть на нас. Я напрягся – хотелось все же уловить звук далекого детского голоса или смех людей, гостивших у кого-нибудь. Ничего… Звуковая гамма была такой же идеально ровной и невыразительной, как и трава в саду. Тишина, сотканная из отсутствий.
– Где же дети? – еле слышно спросил я. Зигмунд пожал плечами.
– Тут нет ни детей, ни гостей.
– Но Зигмунд…
– Серьезно тебе говорю, не знаю, где дети. Они – настоящая загадка. Хоть и у меня их трое… Правда, мать постоянно заставляла их сидеть по комнатам, каждый ребенок – в своей. У нас было восемь комнат. Женщины – тоже загадка. Взять, например, мою жену. Прожили вместе семнадцать лет, а я ничегошеньки так и не узнал о ней. Мы вообще не разговаривали. В постели она была холодна. Бывало, возвращаюсь поздно, а она спит или делает вид, что спит. Сбрасываю с нее одеяло и требую ласки… А утром она равнодушно так спрашивает, было ли это на самом деле или ей приснилось? Как бы ты чувствовал себя на моем месте? Непрерывно называла меня «дураком», я так и не понял, что она имела в виду. Скажу ей пару слов, в ответ: дурак. Вот и весь разговор. После развода мы продали дом и поделили деньги. Я купил небольшую квартирку, она – квартиру попросторнее, пятикомнатную. Дочери остались с ней.
Зигмунд упомянул вскользь об алиментах и вернулся к теме одиночества.
– Знаешь, сколько хочешь можешь идти, километры, но дома, где бы светились окна, было бы шумно, встречали гостей не увидишь. Несмотря на праздник…
– Но в «Брандале» все пациенты очень дружелюбны… – Именно потому они и несчастны. Ведь они – люди, и им хочется встречаться с другими людьми. Когда я поступил на работу, мы с коллегами раз в месяц собирались с женами в каком-нибудь дешевом ресторанчике. Сидим, бывало, едим, пьем пиво. Я не переставал им удивляться. Не разговаривают друг с другом, а только улыбаются, и видно, что они вполне счастливы. Объяснение простое (так мне сказал один знакомый, тоже поляк): целый месяц вкалывают, вечерами сидят дома, не ходят в гости и вот, наконец, ощущают рядом с собой плечо другого человека…
Справедлив ли я был раньше к Зигмунду, когда презирал его, потому что он надоедал мне рассказами о своем прошлом? Возможно, это был рассказ о его одиночестве. В конечном итоге, разве не в том самый главный урок «Брандала», чтобы показать нам, что даже его собственные внушения есть своего рода ограничение? Человек, о котором ничего не знаешь, человек, о котором знаешь все, – какое это имеет значение? Существенное – впереди.
В тот день к Зигмунду должна была приехать старшая дочь; он пригласил ее погостить здесь, и она согласилась. Когда мы вернулись, Мария, так звали девушку, уже была там. Но кроме нее, в доме находилась и еще одна незнакомка – внушительного объема женщина, встретившая меня вопросом: «Вы – болгарин?» Четыре дипломницы из Копенгагена, говорила она скороговоркой, помните их, не правда ли? Три норвежки и одна датчанка – я прихожусь ей тетей… (Она прижала меня в углу своим грузным телом, не давая возможности пошевельнуться, отодвинуться. Ее напористость была непонятна. Оказалось, девушки много рассказывали обо мне, особенно Торил… Звали тетушку Туве.)
Тут подошел Зигмунд с дочерью, и Туве отступила на шаг назад. Мария, хрупкое и нежное создание, казалось, относилась к некой исчезающей породе. Наши руки задержались на мгновенье одна в другой, и я поблагодарил судьбу, пославшую ее нам только теперь, после всего пережитого, незадолго до того, как я решил уехать.
77.
Стоя на своем обычном месте, Альма знала: что бы она ни сказала – несколько сотен слов, а может, и несколько тысяч, все это, по сути, будет повторением одного и того же: «Питер, Питер…» За исключением союзов. Так и потечет ее речь: «а Питер, и Питер, но Питер…» В тот день боль от того, что кроткий соотечественник ее отверг, усилилась от дерзости Рене. Рано утром та ворвалась в кухню одновременно с нею, с Альмой, чтобы сказать, как она глубоко обижена и не понимает, чем заслужила ежедневные издевательства… И это Рене, которая спала с Берти, а возможно, и с Петером, к которой приезжали какие-то столичные ловеласы? Альме хотелось запустить в нее связкой бананов, которые были под рукой. Какая бестактность со стороны новой служанки! Не связана ли терпимость к ее аморальному поведению в этом доме со щедростью, проявленной и к Питеру? Теперешняя ее неблагодарность стала как бы продолжением его… всеобщей неблагодарности по отношению к ней, по отношению к Альме… Однако одна мелочь (вода лилась ей на руки, и они замерзли) случайно отрезвила ее, и она отнеслась ко всему с внезапной кротостью: «Я растворилась в Питере». Отождествляя себя с ним, скорбя о нем и забывая о том, что только что обвиняла его в неблагодарности, она просто замолчала – на секунду-другую. (Смелость Рене стала таять, хрящик ее курносого носа все отчетливее проступал под кожей…) Расслабившись в снизошедшем на нее смирении, Альма разжала пальцы: бананы полетели в кастрюлю с водой, обрызгав ее. Альму залила внезапная волна жалости к Рене и Пиа, к Петеру и Зигмунду, ко всем. Они умрут раньше нее, да, они умрут раньше нее (как произошло со столькими другими). Не нашелся еще такой человек, который пережил бы ее.