Ну, пусть останется загадкой, почему я, невзирая ни на что, такая довольная, даже счастливая, стоит ему появиться рядом и сунуть мне только пальчик, втихаря, чтобы утешить, только для себя, но, естественно, немножко и для меня, да? — как соску ребёнку, только зачем же её так трясти, у ребёнка ещё голова отвалится. Но чтобы он меня — едва кончив кое-как, а я снова хочу, хочу больше, даже мечтаю снова побезумствовать, — но, значит, чтобы он меня во всей моей красе, на которую он ещё несколько дней назад вяло брызнул, даже не взглянув, куда попал, итак, чтобы он меня сегодня так просто — ведь совсем недавно он был ещё так нежен — в мгновение ока вышвырнул за дверь на лестницу, такого со мной ещё никогда не случалось. Что он себе позволяет, этот мужчина. Я прямо не мету поверить, ни о чём подобном мне никогда не приходилось даже слышать. У меня не укладывается. Лицо у меня совсем съехало, я потрясена. Я бы рельсу узлом завязала, чтобы обнять его, и тут такое. Не то чтобы тяжёлый несчастный случай. Всего лишь схождение с рельс. Больше его нет. Нет, я надеюсь, что он ещё здесь, эта нелюдь, чудесная нелюдь, и даст мне посмотреть через замочную скважину на него с малолеткой — вернее, он мне этого не даст, хотя это при чинило бы мне страшную боль. Может, он хочет вызвать во мне ревность? Может, завтра он снова придёт, моё сердце, которое его, э-э, его сердце, которое моё, и даст мне постирать свою рубашку, после того как он, для разнообразия, кончил в неё (только в меня изливаться он, кажется, принципиально, упорно избегает. Видимо, ему достаточно моих водительских прав, чтобы видеть, что я хотела бы взять управление на себя. От этого мне надо отвыкать. Так сказала бы любящая, удостоившись чудесного знакомства. Да я бы рада отказаться от ведущей роли, передав её ему. Но водить бы я хотела, на то у меня и машина), а сам наденет свежую форменную рубашку. Хотя он ещё здесь, я уже надеюсь на завтра, когда мы снова останемся совсем одни. Спокойно всё обсудим. Даже у зверя больше прав, разве я не права? Но у зверя нет трусов, чтобы снять их, а в этом половина удовольствия. Что от меня останется, если меня, в конце концов, никто не сменит? Ему надо на службу. Жандармы заранее составляют график смен. Заступит на дежурство следующая смена и поедет в свой моторизованный обход, где им, как всегда, придётся делать много неприятного. Поэтому у них нет сострадания к побеждённым.

Ого. Мой жандарм уже стоит в дверях, а я и не заметила. Просто открыл дверь, раз и готово. Теперь вы обе, девочки, можете одеться. Да поскорее. Что-то похожее говорит жандарм или думает, потому что он вовсе не обязан говорить. Я посмотрю, говорит он, не осталось ли чего за вами, я посмотрю за вами, не осталось ли чего. Не хочет ли кто-нибудь ещё засосать мой язык по самую глотку, как вы это любите, до боли? Язык — это по вашей части, а не по моей, мой язык — бедный и осквернённый. Ведь именно так вы думаете, обе, да? Я сам был бы рад, если бы у меня наконец отняли мои органы, мне самому их жаль. Но вы же мне хотите ещё и ваши вверить, тогда у меня будет дубликат. Тогда они повиснут у меня на шее. Жандарм думает: «Легче мне не становится. Я подавлен. У меня дурное предчувствие, будто в любой момент на меня может нагрянуть уполномоченный контроль и что-то случится такое, о чём я потом не смогу вспомнить. Разве это не каннибальские действия с вашей стороны по отношению ко мне, когда вы мне даёте, просто откинетесь назад и ждёте долгого оргазма, который я вам вынь да положь? Почему вы так любите принадлежать господину и почему вас так удивляет риск, от которого никто не застрахован, — что вы потом сгорите, как спички?» (Кто из говоривших с ним слышал, чтобы он так говорил? Этот человек в основном молчит, некоторые считают, что он вообще не говорун, этот гусь, который больше всего любит жаркое из свинины. На него уже не налезает пуловер, который ему связала его Пенелопа. Судьба, нет ли у тебя других ниток, да и цвет пряжи мне не нравится, зато жена довольна: теперь он знает, что я думаю о нём!) Трудно найти более грубого, брутального человека, за исключением тех моментов, когда он напивается, втихую, как всегда. Тогда он становит ся шёлковым. Тогда он кажется чуть ли не тактичным, но всё равно играет по своему собственному такту, отбивая его, всегда по чужой плоти, прилежной рукой. Но иногда, редко, из него вырывается речевой поток, как у многих молчунов: почти бабское недержание, словно прорвавшееся сквозь шёпоты и матюки, которые он не успел выпустить из тюрьмы своего тела, чтобы они стали рецидивис тами и заработали себе дополнительные срока.

Итак, он открывает дверь. Он открывает рот, и между нашими губами снова всё идёт к насильственным действиям, как замечает женщина, но слишком поздно: он отодвигает меня, бегло стирает себя с себя самого, а капли пота стекают с висков, вот и новые подоспели со лба и крыльев носа. Страх, который он временами испытывает, ему, собственно, ни к чему, но тот его всё равно находит, и очень легко. Только мне он однажды признался, уже сильно напившись, что боится: женщины сожрут его живьём. Он не любит целоваться, и из этого я делаю свои выводы: я должна его загцитить. В крайнем случае, от себя самой. Жаль, что мне приходится сказать ему об этом. Уж передо мной-то ему не нужен страх, чтобы возбудиться, сказала я ему, меня ему вообще не следует бояться. У меня теперь тоже, с тех пор как я знаю его, больше нет страха. Но он имеет в виду немножко не то. Лучше бы женщины его боялись. Просто прелесть, как он неправ. Много ли людей хотят, чтобы от них ничего не осталось? Думаю, совсем немного. Большинству хотелось бы, чтобы что-то их пережило, будь то их бесшабашность, с какой они садятся за руль, или их достижения в искусстве и промышленности. О совести я молчу, зато другие о ней трещат. Стыд тоже должен быть, и срам тоже, он хочет о себе вещать, он хочет ещё что-то нам поведать. Но это скорее необычно. Его обладатель уже встаёт из-за стола харчевни, всё уже съедено. Он хочет пойти поискать другие срамные части, не мои. Ага. Я перевожу слова жандарма на цивилизованный язык: вас надо только непрерывно лапать и лизать, говорит он. Вы не можете оставить человека в покое. За это вы на всё готовы, за это вы превратитесь в мой инструмент. Или вы превратитесь в другой инструмент, если я притворюсь, что он мне нравится больше и на нём я лучше умею играть: в визгливые звуки скрипки. Звукам флейты я вас тоже ещё обучу. Что, вы засовываете стриптизёрам, к которым ходили с подругами, в виде исключения только для дам, хи-хи, крупные купюры в трусы, которых потом хватитесь? Вы уже дважды так забывались? Как же называется эта стрип-группа, дай бог памяти? The что-то. Нет, не The Kennedys. И этот визг, всегда этот жуткий визг, когда вас собирается несколько, который я, в принципе, считаю выражением крайнего одиночества. Где бы вы ещё могли наделать столько шуму, как не в этом Ничто, или нет, скорее наоборот, в этом. Женщины. В чём ваша слабость: вы не можете, как я, оставаться наедине с собой. Другой причины, почему вы хотите именно такого, как я, я не могу себе представить.

В следующий момент вы снова поднимете этот крик, который я ненавижу, и всё только для того, чтобы остановить нас, мужчин, когда мы уходим от вас. Потому что вы боитесь, что мы больше никогда не вернёмся; крик, опять этот крик, но на сей раз, к моему счастью, он исходит с другого конца вашего тела и поэтому не может разорвать мои барабанные перепонки. Всё зависит от того, над каким концом вашего тела я сейчас наклоняюсь.

Слово «инструмент» знакомо жандарму по местному духовому оркестру, который репетирует в пожарке. Поэтому я могу применить его с полным правом, а то бы это плохо кончилось: мне пришлось бы подразумевать что-то, связанное с деревом, с топором или с отпиливанием сука, на котором сидишь. Или мне пришлось бы писать про забивание голов и прочее свинство, что мне было бы неприятно. Господин барон Принцхорн из Партии свободы Австрии, я вам докладываю: «Контактмагазин» постоянно играет словами, подразумевая совсем не то, что говорит, почему бы ему сразу не сказать то, что он имеет в виду? Почему бы вам сразу не сказать нам, чего вы хотите, господин Принцхорн? Завладеть всей страной и трахать её, ведь этого? Итак, приёмник этих слов как бы ребёнок, к счастью совершеннолетний, который не знает, как велики строительные камни, которые он выломал из игрушечной каменоломни, полученной в подарок на день рождения. Даже Погружённый в себя может сказать эти слова Уединённому, Воспарившему, а потом опять никто никого не слушает. Я могла бы целыми днями помалкивать под этим человеком, думает женщина, приблизительно столько, сколько длилось его изначальное неправильное развитие, которое, видимо, было заложено ещё в детстве, как лете говорит психолог-консультант, которого я купила в книжном магазине за триста сорок австрийских шиллингов и проконсультировалась прямо в метро, ну да, я прикидываю: может, это продлится у него до семидесяти, потом гормоны постепенно уйдут в другое место, или пойдут на убыль, или просто все выйдут. Он не знает пощады, ни к кому, этот мужчина. Он, так сказать, фанат самого себя, которому лишь изредка выпадает случай разразиться ликованием, примерно в таких речёвках: «Я самый непревзойдённый мастер в ваших чувствительных органах, которые я, со своей стороны, обозначил бы как приемлемые, но лишённые чего-то особенного. Это касается вас обеих, Герти и Габи, и у меня есть возможность сравнивать и другие возможности, которые я ещё далеко не все использовал. Но что толку, всё равно всё кончается могилой. Как с моей мамой. Всё кончается как предмет, каким я ощущаю своё тело, которое в любой момент может выломиться из-под меня, если я не успею быстро расстегнуть ширинку Потому оно так хорошо и функционирует. Оттого, что я им так владею, оно достойный противник, моё тело, оно даже для меня самого непредсказуемо. Лучше я подышу д ля него прочный фундамент, пока не случилось страшное и не рухнул мой памятник в полный рост, который я щёлкнул сам. Пока меня не поглотила пустота. Мне приходится всё время куда-то бежать от неё, а вот собственность могла бы меня при случае удержать. Она бы лучше всего удержала меня от падения в эту яму, кишащую змеями, которых вычерпывают вёдрами, из которых они свисают через край. Это ловчая яма, которая мне часто снится. Понятия не имею, кто мне её вырыл. Может, я сам, раз она мне снится? Может, мёртвые змеи олицетворяют избыток собственности, которой я завладел? Но ведро дырявое, и жижа вытекает, а змеи остаются и показывают мне рай, только фруктовые деревья мне придётся посадить там самому. Или я найду кого — нибудь, у кого они уже есть: имущества достаточно не бывает, ведь после самого трудного мы, как правило, умираем, это бесчеловечно, и лучше бы мы бросались на других людей, чтобы отнять у них то, что имеют они. Так, женщины, никто не может так мастерски сыграть на вас, как я. Я решаю всё: где, когда и как часто. Я лучший из всех, кто у вас был, и другого у вас не будет. Я знаю себе цену, и я всегда говорю: я чародей».