Я стал вором, я ворую голоса, бросаю людей, уже безгласных, и распоряжаюсь их последними звуками по собственному усмотрению: записываю, отрываю частицы от любого голоса и, никого не спросив, пускаю в дело, даже после смерти обладателя голоса. Я ворую голоса. Я могу прокрутить ничего не подозревающим слушателям запись голосов мертвых людей и выдать их за голоса живых. На моих пленках законсервировано то, что я украл. Я залезаю в душу раненого, а он об этом и не догадывается, я могу извлечь что-то из глубин его души и присвоить себе все, вплоть до последнего, таинственного вздоха, того, с которым умирающий испускает дух.
Ах, как шуршит пергаментная бумага, как волнится, отсырев под моими влажными ладонями. Вот здесь, на этом пятачке, я вижу совершенно новые комбинации звуков: открытый гласный сталкивается с гортанными звуками, а вот галочка — здесь был записан предсмертный вопль молодого солдата, совершенно утратившего контроль над своим голосом. Дай-ка послушаем сейчас эту пленку. Невообразимый визг, с человеческих уст еще не слетало ничего подобного; да и при чем тут уста, это уже не их работа — задействовано все горло, не только внутри, где трахея и гортань, но и снаружи, где резонирует даже кожа и, можно подумать, да так оно и есть, вопит каждая щетинка на небритом лице.
Где же другая пленка? Ага, вот она, с хоровым хрипением; надпись на этикетке почти не разобрать — сделана в поле, под шквалом огня. А вот еще пленка, на ней тишина, целая пленка тишины, воцарившейся чуть позже. Тишина, ни звука, и вдруг в этой тишине со стола со стуком падают скатанные в трубку карты. Следующая пленка — голос совсем еще мальчика, душераздирающие пронзительные крики, если это вообще можно назвать криками. Так, минуточку, сейчас осторожно заправлю ленту; остается перевести рукоятку включателя — пальцы дрожат от нетерпения — и обратиться в слух, сейчас пойдет, теперь молчок, тихо, только слушать.
Слушаю голос. Отматываю пленку назад и снова вперед, вот он, вступил, потом, чуть позже, еще звук, совсем необычный; слушаю чужой голос и еще звук своего дыхания, тяжелого дыхания; в комнате никого — никто не слушает вместе со мной, никто не читает вместе со мной мою акустическую карту, некому мне дать пояснения…
Наконец-то мы вернулись в Берлин. Пала специально выкроил время, чтобы встретить нас на вокзале. Хильде чуть не плачет, когда папа ее обнимает. Папа, как обещал, звонил в Оберзальцбург каждый день, а мы писали в Берлин письма. Однажды, прочитав нашу весточку, он послал в ответ большую телеграмму, даже с картинкой. И только мы ее получили — позвонил по телефону. Не мог дождаться вечера. Вот как ему не терпелось узнать, понравилась ли нам телеграмма. А ко дню рождения Хильде прислал подарки с курьерским самолетом.
Мама еще в Дрездене. Малыши прямо с вокзала поехали с няней в Шваненвердер, а меня и Хильде папа берет с собой в Ланке, несколько дней мы поживем вместе. Столько всего нужно ему рассказать! Там, в деревне, люди вышли к нам с букетами цветов. Собралось очень много народу, все хотели приветствовать нас с мамой, наша машина еле ползла. Верх опустили, и, когда мы в конце концов добрались до дома, она была завалена цветами.
Хильде жалуется:
— Сегодня целый день просидели в поезде. Такая скукотища.
Все-таки это лучше, чем лететь. В самолете меня укачивает.
В Ланке в нашем распоряжении весь дом, наконец-то малыши не будут приставать. Они мешают нам с Хильде, никогда не дают спокойно поиграть, и это очень обидно. С папиного разрешения роемся в книгах. Надо что-нибудь выбрать, тогда он нам почитает.
Хильде просит почитать сказки братьев Гримм. Мы втроем устраиваемся на веранде. Скоро стемнеет, и с озера налетят тучи комаров. Наверняка искусают, и мы опять будем всю ночь чесаться.
— Папа, а что значит «очищать нацию»?
— Очищать? Где ты об этом услышала?
— В Оберзальцбурге, однажды там говорили. А Эльзас, это он или она?
Хильде спрашивает:
— А что там сейчас, ну, в Эльзасе?
— Ну, как бы тебе объяснить, — говорит папа. — Это такая область на границе с Францией. Исконно немецкая земля. В какой-то момент она, правда, отошла к Франции, но на самом деле исконно немецкая. Теперь Эльзас снова наш.
— Но там не очищали нацию?
— Нет, очищать нацию… Это вообще неверное слово. В Эльзасе просто всё снова перестроили на немецкий лад, школы, административную систему, ну и так далее. Почему Эльзас должен отличаться от других земель рейха? Однако нашлись люди, которым это не понравилось, и они изо всех сил стали противиться всему германскому. Надо было их вразумить, при помощи полиции и другими способами. Полиции удалось вытащить на свет изменников, затаившихся под покровом ночи.
— Значит, они ночные твари?
— Да, можно сказать и так.
— А дяденьки, которые крадут детей, тоже ночные твари?
— Наверное, да. Но вам нечего бояться. Никто не посмеет вас похитить. За похищение детей полагается смертная казнь. Это ваш папа несколько лет назад добился принятия закона о смертной казни. Чтобы вы, мои сокровища, чувствовали себя в безопасности.
— Но ведь на лесной дороге на Николасзее все равно опасно?
— Конечно же нет. Почему ты так решила?
— Ну, если пойдешь вечером, когда темно, совсем одна?
— Но вы-то не пойдете. Вас отпускают из школы еще засветло.
— А если, к примеру, Конни захочет меня навестить, поиграть на озере в кораблики? Вдруг мы забудем посмотреть на часы, и ей придется поздно возвращаться домой?
— Ты имеешь в виду Конни из класса?
— Да, она же моя подруга.
— Конни, к сожалению, вместе с родителями переехала.
— Но ведь она живет в Николасзее? Или они переселились к нам, в Шваненвердер?
— Нет. Сейчас они всей семьей живут очень далеко отсюда. Так далеко, что Конни больше не сможет ходить в вашу школу.
— И мы больше не будем встречаться?
— Нет, скорее всего нет.
— Ах!.. Но почему она мне ничего не сказала?
— Не могла, вы же уезжали.
Папа закуривает сигарету. Открывает книгу сказок. Скоро в Берлине у нас совсем не останется подружек. И так уже многие уехали, их эвакуировали из-за воздушных налетов. Папа говорит:
— Подвигайтесь ближе, дым отгоняет комаров. — И начинает читать.
Еще в ранней юности я пришел к убеждению, что слышать могут даже мертвые. Как известно, в организме с наступлением смерти внезапно прекращается деятельность многих функций и процессов, но не всех. Еще какое-то время по трупу пробегают последние неконтролируемые нервные импульсы. Вполне вероятно, что акустическое восприятие исчезает не сразу, но проявляется достаточно хаотично. Уши сохраняют способность слышать. Ведь это глаза закрывают покойникам, но уши-то никто не трогает. Постепенно остывающее тело неподвижно, но оно слышит, все еще воспринимает некоторые звуки. Правда, слышит не так отчетливо, как живой человек, и, наверное, только через определенные промежутки времени; вероятно, звуки эти постепенно тонут, поглощаемые внутренним шумом, который с каждой минутой усиливается. Ведь процессы тления непременно сопровождаются внутренним шумом: поток живых соков иссякает, медленно разлагаются легкие, гниет желудок, желудочный сок начинает разъедать ткани тела.
И такой вот покойник некоторое время еще слышит шепот, поскольку присутствующие врач, родственники, да кто угодно, забывают, что надо соблюдать осторожность, они же думают, что умерший уже отошел в мир иной. Они обсуждают причину смерти, предстоящие приготовления к похоронам, а то и вздыхают с облегчением: «Хорошо, что он наконец-то умер». А человек всё слышит, вот только ответить уже не может. Но потом голоса неожиданно обрываются, шум смолкает.
Эту заключительную часть доклада хорошо бы отрепетировать особенно тщательно: на конференции в Дрездене я собираюсь говорить без бумажки. И тут, в конце, не буду включать никаких записей, пусть внезапно воцарившаяся тишина застанет слушателей врасплох. Звуковые иллюстрации — самое трудное, ведь чтобы добиться надлежащего эффекта, важно подобрать красноречивые примеры. Наряду с картами и смелым заключительным тезисом они станут кульминацией доклада. Что же наиболее целесообразно взять из огромного, буквально необозримого материала?