83
Человек склонен придумывать душу всякий раз, едва начинает ощущать свое тело как паразита, как червя, присосавшегося к его «я». Достаточно ощутить, что живешь (и не просто ощутить жизнь как допущение, как ну-и-хорошо-что-так), и самая близкая и любимая часть тела, к примеру правая рука, становится вдруг предметом, отвратительным в силу двойственности ее положения: с одной стороны, это я, а с другой – нечто к тебе прицепившееся.
Я глотаю суп. И вдруг, отрываясь от чтения, думаю: «Суп во мне, он у меня в мешке, которого я никогда не увижу, в моем желудке». Двумя пальцами я ощупываю себя, чувствую под пальцами вздутие и как там, внутри, еда бродит. И получается, что я – это мешок с пищей.
Тут и рождается душа: «Нет, я – не это».
Да нет же (будем хоть раз честны) —
я – именно это. С небольшой оговоркой, для слишком нежных натур: «Я – и это тоже». Или еще одна ступенька: «Я – в этом».
Я читаю «The Waves» [253], это пышное литературное плетение с сюжетом словно из пены. А внизу, в тридцати сантиметрах от моих глаз, в мешке-желудке медленно ворочается суп, на ноге растет волосок, и непременный жировик набрякает на спине.
Как-то к концу того, что Бальзак назвал бы оргией, один тип, совершенно чуждый метафизики, сказал мне, думая пошутить, что, когда он испражняется, у него возникает ощущение ирреальности. Хорошо помню его слова: «Встаешь, оборачиваешься, смотришь и думаешь: неужели это сделал я?»
(Как в стихотворении у Лорки: «Не поможет, малыш, извергайся. Ничто не поможет». И у Свифта тоже, будто сумасшествие: «Но Селия, Селия, Селия – испражняется»).
О физической боли как метафизическом жале тоже есть целая литература. На меня любая боль действует двояко: заставляет почувствовать, как никогда, что мое «я» и мое тело – две совершенно разные вещи (и что это разделение фальшиво и придумано утешения ради), и в то же время мое тело становится мне ближе, оно ко мне приходит с болью. Боль я чувствую более своей, чем удовольствие или даже ощущение синестезии. Это подлинная связь. Если бы я умел рисовать, я бы аллегорически изобразил, как боль изгоняет душу из тела, чтобы при этом создавалось впечатление ложности всего, ибо это стороны одного и того же комплекса, единство которых состоит как раз в отсутствии единства между ними.
84
Бродя по набережной Селестэн, я наступаю на сухие листья, и когда поднимаю один и приглядываюсь к нему хорошенько, то вижу, что весь он заполнен пыльцою старого золота, а под нею – земные недра с мшистым дыханием, которое пристает к моей ладони. Потом я приношу листья к себе в комнату и прикрепляю к плафону лампы. Был Осип, просидел часа два, а на лампу даже не взглянул. На следующий день является Этьен и, не выпустив еще из рук берета, dis donc, c’est épatant, ça [254], поднимает лампу, разглядывает листья, приходит в волнение: Дюрер, прожилки и все такое прочее.
Одна и та же ситуация и два варианта… Я задумываюсь обо всех этих листьях, которых я не вижу, я, собиратель сухих листьев, и еще о стольких вещах, которые, наверное, есть тут, вокруг, а их не видят эти глаза, бедные летучие мыши, мечущиеся между книг, фильмов и засушенных цветов. Повсюду, наверное, лампы, повсюду, наверное, листья, и я их не увижу.
Итак, des feuilles en aiguille [255] я перехожу мыслью к исключительным состояниям, в которых, бывает, мы вдруг догадываемся о невидимых глазу лампах и листьях, чувствуем их присутствие в воздухе запредельного пространства. Все очень просто, любое возбуждение или депрессия подталкивают меня к состоянию, благоприятному для —
назову его паравидением, —
а лучше сказать (беда как раз в том, что надо сказать) —
внезапно является способность воспринять себя вне себя, извне или изнутри, но как бы в другом плане —
как если бы я был кем-то, кто смотрит на меня —
(и даже лучше – потому что на деле я себя не вижу – как если бы кто-то проживал вместо меня мгновения).
Это не длится во времени, я едва успеваю сделать шаг-другой по улице, глубоко вдохнуть (порою и пробуждение длится дольше, но тогда это – сказочное ощущение),
и в этот миг я знаю, чем я являюсь, потому что я точно знаю, чем я не являюсь (потом я лукаво перестану это понимать). Однако нет слов для обозначения той материи, что находится между словами и чистым видением, этой очевидной перемычкой. Невозможно выразить точно и предметно ущербность, которую я уловил в тот миг и которая являла собой явное отсутствие, или явную ошибку, или явную недостаточность, но —
не знаю, каким образом – как?
Другая попытка сказать то же самое: когда случается такое, уже не я смотрю на мир, из себя – на другое, но на мгновение я сам становлюсь миром, тем, что находится вне меня, а все остальное смотрит на меня. Я вижу себя так, как могут видеть меня другие. Это бесценный миг; а потому он почти не имеет длительности. Я измеряю всю свою ущербность, замечаю все, что мы никогда в себе не видим. Вижу то, чем я не являюсь. Например (это я выстраиваю по возвращении, но идет это оттуда): есть обширные зоны, до которых я никогда не добирался, а то, чего я не узнал, как бы не существует вовсе. И нападает желание броситься со всех ног, вбежать в этот дом, в ту лавку, вскочить в поезд, проглотить залпом всего Жуандо, выучить немецкий, узнать Аурангабад… Примеры слишком локальны и жалки, но как еще выразить идею (идею?).
Еще один способ попытаться сказать то же самое: ущербность ощущается в большей степени как бедность интуиции, чем как простое отсутствие опыта. И в самом деле, меня не слишком удручает тот факт, что я не прочел всего Жуандо, самое большее – я испытываю грусть по поводу того, что в такую короткую жизнь не вместить всех библиотек мира, и т.д. Недостаток опыта – вещь неизбежная, если я читаю Джойса, то автоматически жертвую другой книгой, и наоборот, и т.д. Ощущение ущербности гораздо более остро в —
Это похоже вот на что: в воздухе есть как бы линии вокруг твоей головы, твоего взгляда —
зоны на которых задерживается твой взгляд, твое обоняние, твой вкус —
другими словами, у каждого есть ограничения, налагаемые извне —
и за этот предел ты не можешь проникнуть; ты полагаешь, будто полностью воспринял какую-то вещь, а у этой вещи, точно у айсберга, на поверхности лишь частичка, которую она тебе и показывает, а вся ее остальная огромность находится за доступным тебе пределом и лежит там, как затонувший «Титаник». Ох уж этот Оливейра, не может без примеров.
Будем говорить серьезно. Осип не увидел сухих листьев на лампе просто потому, что его предел еще уже того, который определяет эта лампа. Этьен прекрасно разглядел их, но его предел, напротив, не позволил ему заметить, что я расстроен и сбит с толку историей с Полой. А Осип увидел это сразу же и дал мне понять, что увидел. И так со всеми нами.
Я представляю человека в виде амебы, которая выбрасывает ложноножки и захватывает пищу. Ложноножки бывают длинные и короткие, они шевелятся, совершают круговые движения. В один прекрасный день порядок их движения закрепляется (это и есть зрелость, что называется сложившийся человек). С одной стороны, он достает далеко, а с другой – не видит лампы у себя под носом. И тут уж ничего не поделаешь, одному, как говорят преступники, в этом пофартит, а другому – в том. И человек живет в полной уверенности, что ничего интересного не ускользнет от него, пока внезапный рывок в сторону не обнаружит на миг, к несчастью такой короткий, что он не успевает понять, что именно —