Изменить стиль страницы

Эмилия не хотела возвращаться. В течение нескольких ночей, пока они обсуждали трудности ее жизни в этих краях, Эмилия тысячу раз отказывалась ехать обратно. Она говорила, что предпочитает умереть, чем снова потерять его, она кричала так, что дрожали деревья под покровом хрустального неба, она плакала, перестала есть, проклинала Мадеро, революцию, несправедливость, ночь в бреду, когда она снова встретила эту любовь, и дрожь своих губ, когда он был рядом. Даниэль выслушал все ее протесты, но отмел все возможные варианты, кроме возвращения ее в дом Саури.

– Отсюда меня не вытащит даже вся повстанческая армия, – сказала Эмилия. – Ты не вправе распоряжаться моей жизнью.

– Ко я вправе распорядиться, чтобы ты не погибла, – ответил Даниэль.

Он слишком хорошо знал, сколько жизней зависело от лучистого взгляда ее глаз, и чувствовал, что не имеет права подвергать ее опасности. Он любил Милагрос и Саури так же сильно, как своего отца и дело всей своей жизни. И ни он, ни его дело – ничто на свете не стоило того, чтобы рисковать жизнью Эмилии. Если нужно ее связать, он ее свяжет, но он не оставит ее так близко от опасности, в которую очень скоро превратится эта земля.

– Это не твоя война, Эмилия, – сказал он, прижимаясь к ней в их последнюю ночь в доме Моралесов.

– А что мое? – спросила у него Эмилия.

– Дом Ла Эстрелья, медицина, аптека, мои глаза, – ответил ей Даниэль.

– Если только я их у тебя выцарапаю и стану держать в баночке со спиртом, – сказала с внезапной откровенностью Эмилия, сухо и яростно. – Я тебе мешаю, но если ты останешься на этой войне, то это будет моя война. Я поеду в любое место, куда поедешь ты.

Устав от безрезультатных разговоров, Даниэль встал и ушел в поле.

– Ох уж эти мужчины, – сказала Долорес Сьенфуэгос, подойдя к Эмилии. – Ни мы их не убиваем, ни они нас.

Они вместе спустились к реке и сели на берегу под плакучей ивой, где только шум реки, бегущей по камням, нарушал тишину Долорес было почти тридцать лет, она не была ни робкой, ни слишком благоразумной, но ей было трудно начать разговор. Она успела привязаться к Эмилии, и ее восхищали ее вежливый тон, звучная точность ее слов, тактичность, с какой она их употребляла. Она подумала, что как никогда раньше не способна сейчас выразить свои мысли точно и прочувствованно. Не потому, что ей недоставало на это природного ума, а потому, что бедность не дала ей возможности его развить. И это она поняла, только когда приехала Эмилия, которая помогла ей найти меру ее чувствам и которая говорила обо всем так ловко и правильно, как всегда хотела, но не могла сказать она сама.

– Это не так, как человеку вздумается. Ни в коем случае, – начала она, глядя на Эмилию без сострадания, но и без зависти.

Потом она выплеснула все мысли, давившие ей на лоб: Эмилия в деревне будет только обузой, нужно будет защищать ее, заботиться о ней, кормить. А если она уедет в Пуэблу и оттуда будет им помогать, она принесет им больше пользы, чем вооруженный отряд. Она умеет лечить, говорить по-английски, расшифровывать язык этих, из правительства, готовить лекарства. Она разбирается в законах, бюрократии, книгах и других вещах, которые здесь никто не понимает. Она, будучи далеко, окажется близко, ее уверенность придаст больше уверенности им, и, находя общий язык с тем миром, она сумеет защитить этот, их мир. Она была нужна и очень всеми любима, но ее ждала работа в другом месте. И она сама лучше всех знала это, хотя уже пять дней не хотела с этим смириться. Зачем она омрачала оставшиеся им часы мыслями о будущем? Не время быть расточительными, само время сейчас – такая роскошь, его нельзя тратить на всякие попреки. Она должна понять и смириться со своей судьбой, как они покорялись своей.

Эмилия выслушала все, что Долорес хотела сказать, не поднимая головы с ее колен, на которые она ее положила, когда они устроились под ивой. Она слушала ее голос под аккомпанемент воды, бегущей по камням. Она верила ее доводам и одновременно вспоминала: вот Долорес идет быстро, осторожно и смело, вот она стирает белье на доске в речной заводи, вот она пробует с ладони, в меру ли посолена фасоль, вот она чистит карабин кружевным платочком, подаренным ей Эмилией, вот она лепит кукурузные лепешки с ловкостью опытного скульптора, вот она раздувает угли под жаровней, вот она играет в прятки с девочками, вот она кричит о своей любви к Франсиско Мендосе с вершины холма, когда их никто не слышит, и ругает его, как рассерженный командир, два часа спустя.

– Эй ты, козел, убери отсюда это дерьмо, – услышала Эмилия в первый день, когда они с Даниэлем проснулись в их нищей комнате. Всю жизнь она будет помнить, какое удовольствие она ей доставила этой фразой.

Она с самых первых слов поняла, что Долорес права. А остальное время она ее просто слушала, уже скучая по ней. В день ее отъезда они зашли в трактир выпить по стаканчику пульке.

– Ну, будем, – сказала ей Долорес, прикрыв глаза, чтобы выпить одним глотком.

Они приехали в Пуэблу ночью. Сначала они хотели поспать немного в логове Милагрос, прежде чем появиться в доме Ла Эстрелья, но именно он был им по дороге, ведь дороги сердца узнаешь, только если пройдешь по ним. Еще не рассвело, и только слабый отблеск уличного фонаря увядал рядом с балконом ее дома. Эмилия Саури представила себе родителей, спящих за закрытыми ставнями, обнявшись, как она их видела с детства и как они будут спать всегда, даже если рассвет застанет их разбитыми параличом. Представила себе гладкую перину на их кровати, блестящее дерево полов, покой, свернувшийся калачиком в креслах гостиной, беззастенчивый запах кофе по утрам, ранний гомон птиц, время, замедляющее свой ход среди склянок аптеки, мечты о путешествиях своего отца, тишину сумерек, когда макаешь в молоко хлеб, испеченный матерью. Она побежала к двери. Ей было наплевать на доводы против, на слова Даниэля о необходимости быть благоразумными. Она схватила дверной молоток и застучала так, как только ее тетушка Милагрос была способна стучать.

Хосефа спрыгнула с кровати от первого же звука, коснувшегося ее чуткого слуха, услышала ворчание Диего по поводу манер и представлении о времени ее сестры Милагрос. Она пробежала влажный предрассветный сумрак коридора, пытаясь попасть руками в рукава халата, и, перепрыгивая через две ступеньки, спустилась вниз по лестнице.

– Это ты, Эмилия? – спросила она, прежде чем открыть. Потому что кто, кроме Эмилии, мог заставить ее сердце укатиться в пятки?

XIX

В течение бурных и противоречивых месяцев, последовавших за той ночью, когда Эмилия пересекла порог своего дома на руках у медно-красного лохматого Даниэля, Хосефа без конца повторяла афоризм о времени, которое делает с чувствами то же самое, что и ветер с огнем: «Если они слабые, как огонек свечи, оно их гасит. Если сильные, как пожар, – еще сильнее раздувает».

Эмилия отпустила Даниэля без единого упрека, не спрашивая, куда он идет. Савальса встретил Эмилию, не спрашивая, где она была, и тоже без единого упрека. А потом время стало распоряжаться смелостью и обидой каждого из них.

Дни сложились в месяцы, а жизнь с ее несчастьями и радостями завязалась в напряженный узел. Савальса и Эмилия снова стали работать вместе. Беспокоясь все время о других, об их гнойниках и болезнях, об их возможном излечении или неминуемой смерти, они стали неразлучной парой. Они научились быть рядом каждый день, как детали одних часов. Каждый день все больше людей приходило в кабинет Савальсы за помощью и находило ее у этой пары глупцов, способных поспорить с судьбой даже из-за самых непредвиденных телесных напастей.

Однажды сентябрьским полднем 1912 года Савальса пришел в аптеку и попросил Эмилию и Диего поехать с ним вместе по одному делу. Диего был в курсе этого дела, которое привело его к ним, но решил, что Савальса заслуживает, чтобы его оставили наедине с Эмилией в этот торжественный момент, поэтому он извинился, сославшись на то, что не может оставить без присмотра аптеку, и только вздохнул вслед ни о чем не догадывающейся и заинтригованной Эмилии, которую торопил Антонио.