Изменить стиль страницы

— Ум — хорошо, а дурость — это плохо, — как всегда, ни к селу, ни к городу проговорил Жаба.

— И месячный срок для беременных мышей, — добавил Босяцкий.

Ларник слушал, что ему говорят и шепчут, черкал что-то пером. Потом встал и огласил:

— В противном же случае — анафема.

Друзья стояли у дверей хлебника. Хлебник шнырял глазами по соседям-лавочникам, но те, очевидно, не хотели связываться со здоровенными, как буйволы, ремесленниками.

— Так что? — спросил Ус. — Перстенька моего не считаешь?

— Почему? — спрятал глаза хлебник. — Ну, ошибся. Ну, ошибка. Насыплю ему ещё узелок.

— И тот насыпь, — мрачно сказал «грач» Турай.

— Это почему? — взвился хлебник.

— А потому, — поддел, смеясь, Марко. — Чья забота голубей кормить? Жмёшься, скупердяй? Из-под себя съел бы?

— Ты уж заткнись, щенок, — зашипел было на него хлебник.

— А вот я дам тебе «узелок», — заступился за друга Клеоник.

— Ты чего лезешь?! Ты?! Католик! Брат по вере!

— Братом я тебе на кладбище буду: ты у капеллы, а я с краешка, хотя я богов делал, а ты их грабил.

— Богохульник! — кипел хлебник.

— Замолчи, говорю, — усмехался Клеоник. — А то я с тебя лишнюю стружку сниму или вообще сделаю из тебя Яна Непомуцкого[45].

— А вот тебе и торба для этого. — Кирик бросил к ногам хлебника мех.

— Это ещё зачем? — покраснел тот.

— Он дал тебе десятую часть талера. Это больше половины этого меха.

Зенон готов был сквозь землю провалиться. Сам не справился, простофиля, теперь друзья за него распинаются.

— Нет, — еле выдавил хлебник.

— Значит, не дашь зерна?

— Рожу, что ли?

— Та-а-к, — подозрительно спокойно произнес Кирик. — Духи святые всё склевали, мыши подсудимые.

И он внезапно взял хлебника за грудки:

— Пьянчуга, сучья морда, грабитель. Ты у меня сейчас воду из Немана будешь пить до Страшного суда.

— Дядька... Дедуля... Папуля... Швагер[46]...

— Иди, — швырнул его в двери Вестун.

Хлебник побежал в склад.

«Дзи-ур-ли-бе-бе-бе-бя-бя-бя», — непрерывно, до самых низких звуков опускаясь, проблеяла ему вдогонку дуда. Словно огромный глупый баран отдавал Богу душу.

...Чуть позже друзья спустились ниже Каложской церкви к Неману. Широкий, стремительно-красивый, прозрачный, он летел как стрела. Лучи солнца гуляли по потоку, по куполам Каложи, по свинцовым позолоченным рамам в её окнах, по оливково-зелёным, коричневым, радужным крестам из майолики, по маковкам Борисоглебского монастыря. На недалёкой деревянной звоннице «Алёне», построенной на средства жены бывшего великого князя, сверкали пожертвованные ею колокола. Много. Десятка два.

Несколько монахов-живописцев из монастырской школы сидели на солнышке, растирали краски в деревянных ложечках, половинках яичных скорлупок, чашечках размером с напёрсток. Рисовали что-то на досках, тюкали чеканчиками по золоту и серебру.

— Тоже рады теплу, — сказал растроганно дударь. — Божьему солнышку.

— А они что, не люди? — улыбнулся Клеоник.

— Так вы же друг друга не считаете за людей, — буркнул Турай.

Кузнец покосился на него.

— Они — люди, — проговорил резчик. — И очень способные люди. У меня к ним больше братских чувств, чем хотя бы к этому... капеллану Босяцкому. Не по себе мне, когда гляжу я ему в глаза. Он какой-то потайной, страшный.

— Брось, — не согласился Марко. — Что он, веры может нас лишить? Мы вас не трогаем, и вы нас не трогайте.

— Мы не трогаем. Они могут тронуть.

— Они? — усмехнулся Марко. — Слабые? Сколько их на Гродно?

— Однако ж Анну они, слабые, уже отняли у вас. И писарь Богуш с согласия короля в их пользу бывшее Спасоиконопреображение уступил.

— Так он же тебе лучше...

— Мне он не лучше. Мне будет плохо, если святое наше равенство они нарушат. Когда ты на ребре повиснешь, а я, как католик, за компанию с тобой. Как друг. Слыхал, глашатаи сегодня что кричали? Мышей судят. Вроде как проба. А сыскная инквизиция гулять пошла. Молодой Бекеш в Италии был, в Риме. Ужас там творится.

— И наши не лучше, — вздохнул Турай.

— Правильно. Но «наши» далеко, — ответил Вестун. — А эти ближе и ближе. Так что там говорил Бекеш?

— А то. Страшные наступают времена. Церковь мою будто охватил злой дух. Монахи и попы гулящие и жадные. Тысячами жгут людей. Тьма наступает, хлопцы.

— Э-э-э, — отмахнулся Зенон, — напрасно в набат бьёшь. Тут у нас свой закон. Никого особенно за веру не трогают. Ну, поступился Богуш Спасом. А почему ты забываешь, что он православный, что он этому вот монастырю Чищевляны подарил, что даже великая княгиня ему, монастырю, звонницу построила и сад пожаловала. Что соседнее с нами Понеманье ему король подарил.

— Бывший король, — уточнил Вестун. — Бывшая королева. Теперь у нас королева римлянка. Из тех мест, где людей тысячами жгут.

— Да, — подтвердил Клеоник. — Дочка медзияланского[47] князя.

— Да и Богуш уже не тот, — говорил дальше кузнец. — Шатается панство, хлопцы. Войт у нас кто? Другие господа? Правду говорит Клеоник. Как бы нам действительно на колесе не верещать. Особенно если они, как с мышами, споются... наши и ваши. А мы ведь для них такие же... мыши... Страшные приходят времена.

Они отошли подальше, чтоб не мешать богомазам, и развалились на травке. Зенон, присев на свой мех с зерном, думал.

— Дурни они, что ли? — наконец спросил он. — Мышей судят?

— Не они дурни, — ответил дударь. — Это мы дурные, как дорога. Разве маленькие могут столько съесть? А Комар их судит.

— А Комар разве большой? — спросил Клеоник.

— А с хорошую таки свинью будет, — отозвался Вестун.

Молчали. Ласковое у реки солнце гладило лица.

— Кто всё же этот Босяцкий? — мрачно спросил Гиав. — Он какой-то не такой, как все доминиканцы. Масляный какой-то, холера на него. По ночам к нему люди приходят. Сам же он, кажется, всё и про всех знает.

Клеоник вдруг крякнул:

— Ладно, хлопцы. Тут все свои, можно немного и открыть. Слыхали, со всех амвонов кричат, что ересь голову подняла? Тут тебе ересь гуситская, тут тебе — лютеранская... О гуситах ничего не скажу, хотя чашники[48] и дерьмо. Убитых не судят. А последние такие же самые свиньи, разве что церковь подешевле. Рим с ними, понятно, бьётся не на жизнь, а на смерть. И мечом... и... ядом. Крестоносцы. И вот, Бекеш говорил, ходят повсюду страшные слухи. Будто есть под землёй, в великом укрытии... более могучее, чем Папа...

— Ну, что замолчал? — спросил Ус.

— Братство тайное, — закончил резчик. — Те самые крестоносцы, что... ядом воюют. Вроде никто точно ничего не знает, но есть.

— А я бы таких молотом вот этим, — объявил Вестун. — Чтобы голова в живот юркнула и сквозь пуп глядела.

— И вот, если правду говорят, могут они забраться не только сюда, но и в ад. А если сюда забрались, непременно Босяцкий из них. Ты глянь ему в глаза. Плоские. Зелёные... Змей. Так и ждёшь, что откроет рот, а оттуда вместо языка — травинка-жало.

— Может быть, — согласился Марко. — Всё может быть.

— Да зачем им сюда? — спросил Турай. — Тут у нас тихо.

Ус развёл золотыми руками.

— Молчи уж... тихо, — пробурчал он.

— Нет у нас тишины, хлопцы, — сказал Клеоник. — Безверье у нас появилось. Это для них страшнее, чем тюрингские бунтовщики. Те хотя бы в Бога веруют.

— А ты веруешь? — въедливо спросил Турай.

— Моё дело. Как твоя вера — твоё, а его — его... Ну, могу сказать: верую в Бога Духа, единого для всех. Обличья разные, а Он один. И нечего за разные личины Божьи спорить и резать друг друга.

— Ты же католик? — удивился Турай.

— Для меня — самая удобная вера. Я резчик. Никто другой вырезанных богов не признаёт. И потому я католик... Покуда режут живых людей из дерева... и до того часа, когда станут... как дерево... резать живых людей.

вернуться

45

Отрежу голову.

вернуться

46

Швагер — шурин. (Примеч. перев.).

вернуться

47

Миланского. Бона Сфорца.

вернуться

48

Чашники — правое, предательское крыло гуситов.