И она повесила трубку. Я совершенно потрясен этими словами и ее абсолютной уверенностью. Новый страх — влажный, холодный — проникает в мой мозг; вопросы без ответов. Я звоню Лоре, говорю, что не нужно так все воспринимать. Я хочу узнать у нее что-нибудь еще, но она молчит.

— Что ты имела в виду, когда говорила: «Я делаю все, что могу, чтобы с тобой ничего не случилось?» — но она не хочет отвечать. Я говорю, что мы могли бы увидеться. Она торжествует:

— Хорошо, когда?

— Может быть, сегодня вечером?

— Давай.

— Ты придешь ко мне?

— У тебя ведь по-прежнему всего одна кровать? Сэми что, будет спать на полу?

— Скорее всего, его вообще не будет, он у Марианны. Но это неважно, у меня есть кресло-кровать.

— Мне не очень хочется приходить в эту твою квартиру, я там себя неуютно чувствую.

— Хорошо, тогда я сам приеду к тебе в половине девятого, договорились?

Приехав к Лоре, я почувствовал себя дома: она обосновалась в моей бывшей мансарде. На полу и на стенах — отпечаток моей личности, моей жизни: пыль, кровь, слова; образы тел — моего и моих партнеров, отражающихся в зеркале ванной, моча и дерьмо — все, как по расписанию.

Я нахожусь внутри Лоры, ее любовь идеализирует меня, а вокруг нас, как четыре стены мансарды, изуродованные всеми слабостями и пороками моей прошлой жизни, в которой не было Лоры, витает мое второе «я». Моя возлюбленная уподобилась сейчас начинке сандвича между «мной» и «мной».

Но этой ночью, так же как бывает всегда между нами в постели, мой член проникает в ее лоно, соединяя воедино две половинки моего «я» и ища душу Лоры в самой потаенной глубине ее тела.

Солнце освещает плиты пьяцца ди Санта Мария Новелла де Флоранс. Я приехал в этот город к Омару; его фильм участвует в фестивале молодых европейских кинематографистов. Он попросил, чтобы меня пригласили, сказав, что я участвовал в написании сценария наравне с ним. Голуби задевают меня крыльями и опускаются в траву возле фонтана. Ставни на окнах гостиницы «Минерва» закрыты. В молочно-белом свете дня выделяется ярко-синяя новая машина, стоящая у входа. Вьетнамский мальчик бежит к океану птиц на газоне. Его отец, сидевший на каменной скамье, встает и направляется к сыну. Он берет мальчика на руки, человек без возраста, похожий на подростка; на его гладком лице, над верхней губой, выделяется тонкая ниточка усов, темный пушок, как у мальчика.

Лора хотела поехать со мной. Я сделал вид, что не понял, не заметил ее желания. В поезде я мечтал о любовном путешествии; ах, как просто все могло бы быть. Впрочем, я быстро забываю о собственных мыслях, они мне не принадлежат.

Другая площадь. Какой-то маленький усатый человечек хочет сфотографировать своего малыша в коляске. Он ходит туда-сюда, выбирая место для съемки, усаживает малыша на подушках, разговаривает с ним, строит рожи, пробуя заставить улыбнуться, поправляет курточку, поднимает капюшон. Он уже собирается щелкнуть, но вдруг останавливается и начинает все заново, суетится. Похоже на немой фильм былых времен. В конце концов он берет большой надувной огурец, кладет его в ноги малышу и уезжает, толкая коляску перед собой.

Несколько вступительных слов Омара, свет гаснет, первые кадры фильма, последние, зажегся свет, аплодисменты…

Мы заканчиваем вечер в «Тенаксе», большом сарае, оборудованном под кафе; везде экраны видеомагнитофонов, блестящие металлические стойки. Я пью, разглядывая танцующих подростков, которые время от времени бегают умыться холодной водой в туалете.

Я ухожу с Джанкарло, он, похоже, совершенно пьян. На заднем сиденье машины ко мне прижимается девушка из оргкомитета фестиваля. Ее зовут Лючия, и она немножко похожа на Фей Данауэй; я думаю, что скоро лягу с ней в постель, и спрашиваю себя: сказать о вирусе или не сказать, может быть, ничего не объясняя, надеть презерватив, войти в нее, но не кончать? Это слишком сложно, я смертельно хочу спать, да и выпил явно больше, чем следовало.

Прямые линии в предместье, грязные дома, дверь. Джанкарло говорит:

— Вот здесь я живу.

В квартире много девиц, одна из них только что приехала из Нью-Йорка. Приходит какой-то тип, и Лючия тут же начинает с ним кокетничать: это приятель Паолы, другой девушки, ее сейчас нет в квартире. Она и Лючия вместе изучают американскую литературу двадцатого века. Приятель Паолы пишет диссертацию об американском писателе-экзистенциалисте, мне называют его фамилию, которую я тут же забываю. Он пришел за «Анатомией критики» — это его настольная книга.

Мы ныряем под влажные простыни, постеленные на старую полированную кровать. Лючия осталась в свитере и трусиках. Я придвигаюсь к ней, начинаю ласкать грудь и засыпаю, положив голову ей на живот. Через какое-то время я просыпаюсь, отодвигаюсь от нее и тут же снова засыпаю.

Лючия встала раньше меня: ей пора на фестиваль. Я иду в кухню, и Джанкарло наливает мне кофе в кружку. Клеенка, старая мебель, стальная кофеварка, облупившийся потолок; я во Флоренции и одновременно на тысяче подобных кухонь: в Лилле, в шахтерском поселке, где я пробыл целый год; в Брюсселе, где я жил недалеко от зоологического сада; я снимал квартиру, пока работал в этом городе над короткометражным фильмом и был помощником оператора.

Под мелким дождем я иду к центру города. Во всех киосках я вижу газеты, где на первых страницах самыми крупными буквами сообщается о вирусе СПИДа в Тосканском районе. Я нахожу Омара в гостинице. Он решил ехать в Рим к своей любовнице; ночью они будут заниматься любовью, а потом поедут в Остию на пробы. Я возвращаюсь в Париж.

Лора ждет меня на вокзале. Она держит на руках какой-то комок шерсти. Я спрашиваю ее:

— Это еще что такое?

— Это Морис.

— Ну, тогда привет, Морис.

Я поглаживаю ему нос, и щенок начинает барахтаться, дрыгает лапками во все стороны. Шерсть на большой голове стоит дыбом, как у панка, он так же слабо напоминает собаку, как игуанодон динозавра.

— Какой он породы?

— Лабрадор.

— А с чем это едят?

— Идиот! Лабрадор — это пиренейская овчарка.

Запахи любви, крики, оргазм; Морис сидит в ногах кровати, как в первом ряду ложи, и получает бесплатный урок секса. Он внимательно смотрит на нас круглыми черными глазами.

Свет, отраженный стенами ванной, становится оранжевым. Я вытираюсь махровым полотенцем. Лора стоит в ванне, направив на себя струю душа. Она говорит:

— Пока ты был во Флоренции, приходил Сэми…

— Как странно! Вы оба утверждаете, что терпеть друг друга не можете, но, стоит мне уехать, как вы немедленно оказываетесь вместе!

Брион умер. Я не пошел на похороны, но не потому, что чужая смерть напоминает мне о том, что я тоже могу умереть, просто между нами стоит кое-кто: Иван, познакомивший меня с Брионом, не хотел, чтобы мы слишком сближались. Охота под присмотром: трудно приручить миф за несколько часов.

Брион — это Танжер, Керуак, Бюрруф, машина грез, каллиграфическая живопись, «Жадная пустыня». Угас целый мир, когда-то так поразивший меня, хотя его творец и переживет свое творение. Иван служил мифу, но был ли он искренней меня? Может быть, он ждал, что миф станет работать на него? Я не привык служить кому бы то ни было; в редкие мгновения я наслаждался ртом Бриона.

Я на самом деле любил этого старого джентльмена, который целыми днями пил «Четыре розы» и курил. У него был рак ободочной кишки, искусственный анус и мешок для дерьма под безукоризненно белой рубашкой. В семьдесят лет Брион поднялся на сцену Театра Бастилии, чтобы исполнять рок. Я снимал его.

Потом пластиковый мешок заменили другой системой, которую он должен был промывать каждые три дня. Это изменило всю его жизнь: он не мог больше трахаться. Операция проходила следующим образом: один врач стоял перед ним, другой сзади, и они пожали друг другу руки в животе пациента; стоило это рукопожатие очень дорого.