Изменить стиль страницы

Джамсаран еще рассказал, что после того, как японцы захватили Маньчжурию, они поддерживают панчен-ламу и называют его преемником Богдо-гегена. После революции он бежал в Баргу и оттуда поддерживает связь с монастырями. У меня прямо голова кругом пошла от всех этих рассказов. Оказывается, первого премьер-министра народного правительства Сайн Ноинхана отравили во дворце Богдо-гегена, а Сухэ Батора тоже отравили ламы по тайному распоряжению живого бога. Сухэ Батор простудился на охоте, и ламы вместо лекарства дали ему яд, который действовал медленно и неотвратимо. Говорят, что ламаистские монахи непревзойденные отравители, в тибетской медицине есть даже такая область науки, которая занимается ядами. При дворе Богдо-гегена состояли высшие ламы-отравители. Это я прочитала еще в дневниках отца, и то же самое повторил Джамсаран. Ламы умеют отравлять что угодно, даже уздечки, седла, одежду, не говоря уже о пище, лекарствах, после которых как будто происходит сначала выздоровление, а потом внезапно наступает смерть. Так произошло и с Сухэ Батором.

Сначала мы должны были ехать в другой район, но на юго-востоке вспыхнула эпидемия сапа, и нас послали сюда. Возникла эпидемия внезапно, — впрочем, эпидемии всегда возникают внезапно, как землетрясение. Но монголы рассказывают, что падеж скота начался вскоре после того, как к их стаду приблудились несколько чужих верблюдов и лошадей. Вот удивительная наблюдательность! По следу, который оставляет верблюд, по каким-то другим, совершенно непонятным признакам араты точно узнают, какому хозяину принадлежит животное. На этот раз верблюды перешли из Барги, с той стороны границы. Но в Маньчжурии никакой эпидемии не было, монголы всё знают — их «беспроволочный телеграф» работает безотказно. Яворский говорит, что причины эпизоотии вызывают очень серьезные раздумья».

«В нашем институте училась студентка Оксана Орлик. Она старше меня на несколько лет и уехала на практику после третьего курса в тот год, когда я только что поступила учиться. Я с ней почти не знакома, видела только раза два в столовой и на собрании — высокая худая девушка с узким лицом и удивительно красивым профилем, как камея, вырезанная из твердого камня. Потому она и запомнилась. Она уехала на несколько месяцев в Монголию и не вернулась с практики. Прислала заявление с просьбой дать ей академический отпуск, получила его и совсем перестала писать. В деканате перед отъездом меня просили узнать в Монголии, что с ней случилось, почему она не продолжает занятия. И вот я ее встретила почти случайно.

Мы поехали за продуктами в аймачный центр — поселок, затерянный среди песчаной степи на границе Гобийской пустыни. По дороге испортилась машина — «пропала искра», как сокрушенно говорил водитель, несколько часов копаясь в моторе. Наконец «искру» нашли, но в Долон Дзагодай приехали поздно, пришлось заночевать. Спали в байшине — единственном жилом домике на весь поселок. Остальное — юрты, разбросанные в степи, да еще магазинчик с большим замком на двери и прилепившийся к нему аптекарский склад — избушка на курьих ножках.

Кругом безводная каменистая степь и ни единого деревца, только вдали, среди песков, виднеются заросли корявого саксаула. А поселок, вопреки всему, носит поэтическое название Долон Дзагодай — семьдесят открытых родников. Вероятно, когда-то здесь были колодцы, иначе как бы жили люди на краю пустыни.

Оксану я узнала сразу. Она шла от аптеки к байшину, нагруженная свертками, даже прижимала их подбородком, а в руке держала бутыль с прозрачной жидкостью. Я назвала ее по имени, и она удивленно на меня посмотрела. Кажется, ей неприятна была эта встреча.

Оказалось, что она тоже приехала в аймак за аптекарскими товарами, живет в нескольких уртонах от аймачного центра, ждет попутной машины либо верблюжьего каравана, чтобы вернуться домой. Уртон — это непонятная мера длины, которой измеряют дорогу. Уртон может быть от пятнадцати до шестидесяти верст — сколько пробежит лошадь, от одного колодца, почтового станка до другого, где можно было раньше сменить лошадей.

Мы вместе поужинали и перед сном вышли в степь. Ночь была темная, и я сразу потеряла ориентировку, не знала, где наш байшин и вообще в какой стороне поселок. Мне казалось, что кругом только степь, наполненная таинственными шумами, шорохами, приглушенными криками каких-то зверей и ночных птиц. Оксана шла рядом, не обращая на все это никакого внимания. Так ходят в парке, где известна каждая тропка. На ней было старенькое, обвисшее, выгоревшее пальто, в котором я ее встретила днем, порыжевшие, давно не чищенные туфли с покосившимися каблуками.

Я рассказала ей о поручении деканата. Оксана достала из кармана сигареты, закурила от спички, которая осветила ее профиль. Лицо Оксаны потеряло девичью нежность тех лет, когда я видела ее в институте, но стало, пожалуй, даже более красивым, чем раньше. Она глубоко, жадно затянулась дымом и некоторое время шла молча. Под нашими ногами хрустел песок.

«Я никуда не поеду отсюда, — сказала она и как-то странно усмехнулась. — Вам не понять этого, людям, приобщенным к культуре. Я бы сама не поняла два года назад. А сейчас… — Оксана на мгновенье запнулась. — Хочешь, я расскажу тебе, почему я погрузилась в раннее средневековье, в обстановку, которая мало чем отличается от времени Чингисхана!… Я не тороплю время, и оно не торопит меня. Я просто живу. Кажется, первое монгольское выражение, которое я запомнила, было „моргаш угло“ — завтра утром. Оно означает: не делай завтра того, что можно сделать послезавтра. Не торопись! Вот я и не тороплюсь!»

Я что-то возразила, Оксана снисходительно выслушала меня (я заметила — здесь часто слушают снисходительно, уверенные в своей правоте) и сказала: «Я же говорила — тебе этого не понять».

«Но почему же, почему ты решила так жить? — допытывалась я. — Это так просто не бывает…

Мы долго ходили в ту ночь по степи, и Оксана, доверившись мне, рассказала, что побудило ее уйти в «раннее средневековье».

Она приехала в Монголию больше двух лет назад, ее послали в худон, или, как у нас говорят, на периферию. Работала одна, практиканткой фельдшера, остальные студенты разъехались по другим аймакам. Вскоре познакомилась с заготовителем кож, скота, верблюжьей шерсти, одновременно он был товароведом и бухгалтером. Человек ограниченный, он сумел чем-то расположить к себе Оксану. Она сама удивляется чем — силой, хваткой, практичностью ума? В общем, она полюбила своего Сашку Кондратова. Счастлива ли она? Вероятно, счастлива, потому что живет еще по одной монгольской поговорке: «хома угей» — ладно, все равно обойдется…

Сашка ее из монголеров, то есть давно живущий в стране, он хорошо знает язык, в прошлом харбинец — родители его из белоэмигрантов, осевших в Маньчжурии. Ему все надоело, и он уехал в Монголию. Плохо только, что сильно пьет, напивается до потери сознания, становится грубым, злым, бьет ее. Оксана безропотно ухаживает за ним, укладывает спать, снимает с него сапоги. Утром Сашка просит прощения, валяется в ногах, но вскоре все начинается снова. Живут они в юрте и ничем не отличаются в быту от монголов. Сашка ничего не читает, перестала читать и Оксана, раскрывает иногда только медицинские книги, которые привезла с собой. Ламы научили ее тибетской медицине, и она считается теперь опытным фельдшером.

«Но это же ужасно!» — вырвалось у меня.

Оксана в темноте повернула ко мне лицо:

«Было бы ужасно, если б я его не любила, а так— хома угей!»

И все же я почувствовала, что Оксана, может быть подсознательно, хочет как-то оправдать передо мной свою жизнь. Она вдруг заговорила о Рерихе, художнике Рерихе, который давным-давно уехал из Москвы и живет в Гималаях. Я даже не слышала об этом. Он создал какую-то общину необуддистов и намеревается преобразовать мир с помощью биотоков психических лучей, которые излучают люди. Если собрать лучи воедино, получится мощнейший генератор добрых мыслей, побеждающих зло. Несколько лет назад Рерих приезжал в Монголию, напечатал здесь книгу в русской типографии, нечто вроде евангелия. Книжка эта есть у Оксаны, называется «Община». Обещала дать почитать…