Писателям писать негде. Но мы примиряемся с ролью "тайных советников" и весьма самоотверженно ее исполняем. Сегодня я серьезно потребовала у Сытина, чтобы он поддержал газету Зензинова, а не Горького, ибо за Зензиновым стоит Керенский.

Горький слаб и малосознателен. В лапах людей - "с задачами", для которых они хотят его "использовать".

Как политическая фигура - он ничто.

12 марта. Воскресенье.

С утра, одновременно, самые несовместимые люди. Рассадили их по разным комнатам (иных уже просто отправили).

Сытин, едва войдя, - ко мне: "вы правы..." Говорил с горькистами и заслышал большевистскую дуду. Полагаю, впрочем, что они его там всячески замасливали и Гиммер ему пел "раскаянье", ибо у Сытина все в голове перепуталось.

Тут, кстати, под окнами у нас стотысячная процессия с лимонно-голубыми знаменами: украинцы. И весьма выразительные надписи: "федеративная республика" и "самостийность".

Сытин потрясался и боялся, тем более, что от хитрости способен самого себя перехитрить. Газету Керенского клянется поддержать (идет к нему завтра сам), и в то же время проговорился, что и газету Гиммер-Горький не оставит; подозреваю, что на сотню-другую тысяч уж ангажировался. (Даст ли куда-нибудь еще вопрос).

А я - из одной комнаты - в другую, к И. Г. (не нравится он мне, и данная позиция кадетов не нравится; чисто-внешнее, неискреннее, приспособление к революции, в виде объявления себя партией "народной свободы", республиканцами, а не конституционалистами. Ничего при этом не понимают, о войне говорят абсолютно старым голосом, как будто ничего не случилось).

Ранним вечером явились В., Г., Карташев, М. и др. - все с этой "запиской" к Вр. Правительству насчет церковных дел.

Могу ли я еще что-нибудь? Просто ложусь спать.

13 марта. Понедельник.

Отречение Михаила Ал. произошло на Миллионной, 12, в квартире, куда он попал случайно, не найдя ночлега в Петербурге. Приехал поздно из Царского и бродил пешком по улицам. В Царское же он тогда поехал с миссией от Родзянки, повидать Алекс. Федоровну. До царицы не добрался, уже высаживали из автомобилей. Из кабинета Родзянки он и говорил прямым проводом с Алексеевым. Но все было уже поздно.

14 марта. Вторник.

Часов около шести нынче приехал Керенский. Мы с ним все неудержимо расцеловались.

Он, конечно, немного сумасшедший. Но пафотически-бодрый. Просил Дмитрия написать брошюру о декабристах (Сытин обещает распространить ее в миллионе экземпляров), чтобы напомнив о первых революционерах-офицерах - смягчить трения в войсках.

Дмитрий, конечно, и туда, и сюда: "я не могу, мне трудно, я теперь как раз пишу роман "Декабристы", тут нужно совсем другое..."

- Нет, нет, пожалуйста, вам 3. H. поможет. Дмитрий согласился, в конце концов.

Керенский - тот же Керенский, что кашлял у нас в углу, запускал попавшийся под руку случайный детский волчок с моего стола (во время какого-то интеллигентского собрания. И так запустил, что доселе половины волчка нету, где-нибудь под книжными шкафами или архивными ящиками).

Тот же Керенский, который говорил речь за моим стулом в Религ.-Филос. собрании, где дальше, за ним, стоял во весь рост Николай II, а я, в маленьком ручном зеркале, сблизив два лица, смотрела на них. До сих пор они остались у меня в зрительной памяти - рядом. Лицо Керенского - узкое, бледно-белое, с узкими глазами, с ребячески-оттопыренной верхней губой, странное, подвижное, все - живое, чем-то напоминающее лицо Пьеро. Лицо Николая - спокойное, незначительно приятное (и, видно, очень схожее). Добрые... или нет, какие-то "молчащие" глаза. Этот офицер - точно отсутствовал. Страшно был - и все-таки страшно не был. Непередаваемое впечатление (и тогда) от сближенности обоих лиц. Торчащие кверху, короткие, волосы Пьеро-Керенского - и реденькие, гладенько-причесанные волосики приятного офицера. Крамольник - и царь. Пьеро и "charmeur". С.-р. под наблюдением охранки - и Его Величество Император Божьей милостью.

Сколько месяцев прошло? Крамольник - министр, царь под арестом, под охраной этого же крамольника. Я читала самые волшебные страницы самой интересной книги, - Истории; и для меня, современницы, эти страницы иллюстрированы. Charmeur, бедный, как смотрят теперь твои голубые глаза? Верно с тем же спокойствием Небытия.

Но я совсем отошла в сторону, - в незабываемое впечатление аккорда двух лиц - Керенского и Николая II.

Аккорда такого диссонирующего - и пленительного, и странного.

Возвращаюсь. Итак, сегодня - это все тот же Керенский. Тот же... и чем-то неуловимо уже другой. Он в черной тужурке (министр-товарищ), как никогда не ходил раньше. Раньше он даже был "элегантен", без всякого внешнего "демократизма". Он спешит, как всегда, сердится, как всегда... Честное слово, я не могу поймать в словах его перемену, и однако она уже есть. Она чувствуется.

Бранясь "налево", Керенский о группе Горького сказал (чуть-чуть "свысока"), что очень рад, если будет "грамотная" большевистская газета, она будет полемизировать с "Правдой", бороться с ней в известном смысле. А Горький с Сухановым, будто бы, теперь эту борьбу и ставят себе задачей. "Вообще, ведут себя теперь хорошо".

Мы не возражали, спросили о "дозорщиках". Керенский резко сказал:

- Им предлагали войти в кабинет, они отказались. А теперь не терпится. Постепенно они перейдут к работе и просто станут правительственными комиссарами.

Относительно смен старого персонала, уверяет, что у синодального Львова есть "пафос шуганья" (не похоже), наиболее трусливые Милюков и Шульгин (похоже).

Бранил Соколова.

Дима спросил: "а вы знаете, что Приказ № 1 даже его рукой и написан?"

Керенский закипел.

- Это уже не большевизм, а глупизм. Я бы на месте Соколова молчал. Если об этом узнают, ему не поздоровится. Бегал по комнате, вдруг заторопился:

- Ну, мне пора... Ведь я у вас "инкогнито"...

Непоседливый, как и без "инкогнито", - исчез. Да, прежний Керенский, и на какую-то линийку - не прежний.

Быть может, он на одну линийку более уверен в себе и во всем происходящем - неужели нужно?

Не знаю. Определить не могу.

На улице сегодня оттепель, раскисло, расчернело, темно. С музыкой и красными флагами идут мимо нас войска, войска...

А хорошо, что революция была вся в зимнем солнце, в "белоперистости вешних пург".

Такой белоперистый день - 1-ое марта, среда, высшая точка революционного пафоса.

И не весь день, а только до начала вечера.

Есть всегда такой вечный миг - он где-то перед самым "достижением" или тотчас после него - где-то около.

15 марта. Среда.

Нынче с утра "земпоп" Аггеев. Бодр и всячески действен. Теперь уж нечего ему бояться двух заветных букв: е. н. (епархиальное начальство). От нас прямо помчал к Львову. А к нам явился из Думы.

Говорил, что Львов делает глупости, а петербургское духовенство и того хуже. Вздумало выбирать митрополита.

Аггеев вкусно живет и вкусно хлопочет.

Вечером был Руманов, новые еще какие-то планы Сытина, и ничему я ровно не верю.

Этот тип - Сытин - очень художественный, но не моего романа. И, главное, ничему я от Сытина не верю. Русский "делец": душа да душа, а слова - никакого.

16 марта. Четверг.

Каждый день мимо нас полки с музыкой. Третьего дня Павловский; вчера стрелки, сегодня - что-то много. Надписи на флагах (кроме, конечно, "республики"), - "война до победы", "товарищи, делайте снаряды", "берегите завоеванную свободу".

Все это близко от настоящего, верного пути. И близко от него "декларация" Сов. Раб. и С. депутатов о войне - "К народам всего мира". Очень хорошо, что Сов. Р. Д. по поводу войны, наконец, высказался. Очень нехорошо, что молчит Вр. Пр-во. Ему надо бы тут перескакать Совет, а оно молчит, и дни идут, и даже неизвестно, что и когда оно скажет. Непростительная ошибка. Теперь если и надумают что-нибудь, все будет с запозданием, в хвосте.