Гиммлер никогда по-настоящему не занимался этим грандиозным планом, исполнение которого положило бы конец войне, дало человечеству мир и покой. Гиммлеру не хватило силы воли пожертвовать собой во имя страны, совершить то, что ждали от него миллионы немецких солдат. Не было в нем мужества закаленного ветерана, способного волевым поступком прекратить кровопролитие. От своих эсэсовцев он требовал жертвенности, но где было его самопожертвование? Не нужно было особой проницательности, чтобы понять: от Генриха Гиммлера бесполезно ждать волевого поступка, который бы облегчил участь сограждан.
И даже зловещие тучи, уже сгущавшиеся над его собственной судьбой, не смогли заставить его изменить решение. В то утро в Хоэнлихене Гиммлер окружил себя химерами собственных фантазий. Напрасно я пытался разглядеть в нем хоть какие-то приметы величия. В выражении его лица не было даже намека на мрачную суровость испанского инквизитора или беспощадность кровавого палача времен Французской революции. Гиммлер попросил меня почти жалобным тоном не настаивать на том ужасном плане, не убеждать его разорвать отношения с человеком, принесшим столько горя и страданий миллионам соотечественников. Роковые созвездия его гороскопа уже сходились на нем, и не было никакой возможности что-либо поправить. В тот момент я ощутил, какая это мука — видеть выход из положения и быть бессильным что-либо сделать. Я пережил внутренний кризис в августе 1944 года, теперь во мне назревал второй. Я мог утешать себя только тем, что испробовал и сделал все возможное.
Гиммлер прожил жалкую жизнь в своей штаб-квартире среди запятнанных кровью папок и карточек; все его существование было как бы преддверием ада. Ненавидимый, проклинаемый во всех частях света, заклейменный самой гнусной из всех земных тварей, он был теперь и самым несчастным, когда робко просил: «Не заставляйте меня что-либо вновь объяснять, не заставляйте пересказывать то, что я испытал, что пришлось пережить за последние месяцы, — я не могу этого сделать!»
Керстен за все время не проронил ни слова. По правде сказать, я ожидал, что он опять начнет уговаривать Гиммлера принять его план освобождения узников-евреев. Но Керстен молчал — не из тактических соображений, не из стремления казаться непроницаемым и таинственным, а потому что увидел Гиммлера у последней черты. Увидел Гиммлера, который не знал, что делать дальше. Если Керстен внимательно слушал наш разговор, он не мог не понять, насколько плохи дела его пациента. Гиммлеру нужен был доктор, но еще больше ему был нужен пастор. А Керстен сидел неподвижно, очевидно, раздумывая о своей сделке, которая, судя по обстановке, могла и не состояться. Что же касается его пациента Гиммлера, этого исчадия ада, на своем веку пролившего столько человеческой крови, что ему было в пору в ней захлебнуться, этот человек для Керстена был всего-навсего своеобразным залогом в его деловых операциях со шведами. Профессия Керстена обязывала к состраданию. Но где были теперь его целительные руки? Гиммлер так в них сейчас нуждался! Керстен же всем своим видом демонстрировал безразличие.
Пустые банальности Гиммлера о преданности, чести повторялись слишком часто и успели надоесть, как заезженная пластинка. Атмосфера этой гостиной мне вдруг показалась несносной; определенно там витало что-то ужасное. Чтобы отвлечься, я выглянул в окно и был вознагражден роскошным видом залитого солнцем парка. Не время было предаваться бесплодным размышлениям о судьбе Гиммлера.
Гиммлер спросил, имею ли я новости из Гамбурга. Я уже сообщал ему о разрушенных доках; теперь он знал, что поступавшие к нему донесения о последствиях налетов на наши города, были далеко не полными.
Затем разговор зашел о военной промышленности.
Авиационная промышленность была практически парализована; производство двигателей почти остановилось.
Как могли доблестные наши летчики оказывать хоть какое-то сопротивление ВВС союзников, оставалось загадкой. Гиммлер знал, что новые самолеты не производятся, однако солдатам и младшим чинам говорилось, что производство, как и раньше, идет полным ходом. Впрочем, надо было быть совсем простаком, чтобы в это поверить.
Гиммлер рассказал о ракетах класса «воздух-воздух», которым предстояло нанести невосполнимый урон вражеской авиации. Об этом новом оружии он говорил мне еще весной 1944 года, когда создавались опытные образцы. Но с той поры военные так и не сумели наладить их массовый выпуск, во всяком случае в достаточном количестве. Я указал ему на это и спросил, не поздно ли тешить себя бесплодными надеждами. Я напомнил о наступлении фон Рундштедта 7 декабря 1944 года, когда Первая американская армия оказалась отброшенной в Бельгию и Люксембург, а немецкая авиация привела в расстройство войска союзников. Хотя успехи Рундштедта были недолгими, в то время оптимизм еще был понятен, сегодня же он неуместен. И я вновь попытался убедить Гиммлера выступить против Гитлера.
И опять Гиммлер говорил о своей преданности фюреру, а потом стал рассказывать про «Фау-5», оружие чудовищной разрушительной силы. Это были не просто слова; эффективность ракет «Фау-1» и «Фау-2» были хорошо известны, особенно англичанам. Но когда я спросил, имеются ли достаточные запасы этого оружия, Гиммлер отвечал уклончиво. И опять никаких гарантий, что оно изменит ход войны в пользу Германии. Ходили слухи и о других видах секретного оружия, будто бы уже подготовленного к массовому производству. Возможно, это также заставляло Гиммлера колебаться.
Затем он рассказал мне о ракете-снаряде совсем иного типа и фантастической мощи. Такие города, как НьюЙорк и Лондон, утверждал он, с помощью этого оружия могут быть стерты с лица земли! И это сообщение нельзя было считать абсолютно беспочвенным, но оно мало что значило теперь, когда войска союзников форсировали Рейн, а русские вступили в Кюстрин, Штеттин, переправились через Одер и под угрозой оказался район Бранденбурга.
Мне приходилось слышать о новой ракете от Франца Геринга еще в феврале 1944 года. То, что он рассказал, в основном было верно — в то время велись работы по созданию немецкой атомной бомбы.
Франц Геринг утверждал, что новые ракеты прошли испытания. Для этого, по его словам, близ концлагеря Освенцим был построен город, и двадцать тысяч евреев, главным образом, дети и женщины, были отправлены туда на поселение. Весь город был уничтожен одним снарядом. Температура в эпицентре взрыва достигала 6000 градусов по Цельсию, город и люди в мгновение ока превратились в пепел и прах. Подобные рассказы доходили и до Гиммлера. Так стоит ли удивляться, что он по-прежнему возлагал надежды на чудодейственное оружие? Стоит ли удивляться тому, что он не решался устранить Гитлера?
В конце беседы Гиммлер спросил мое мнение о международном положении. Я высказался совсем коротко, а затем вновь напомнил о нашей договоренности относительно плана Шелленберга. После этого мы с Керстеном стали поспешно прощаться. Мне показалось, что Гиммлер был опечален нашим отъездом, на глаза его навернулись слезы, что, впрочем, можно было объяснить и нервным расстройством.
Туман, с утра укрывавший от нас очаровательный озерный край Бранденбурга, теперь окончательно рассеялся. Теплые лучи мартовского солнца расчистили небо. Мы направлялись к Фюрстенбергу. Едва выехали на главную магистраль, увидели беженцев, небольшими группами тянувшихся на запад. Они были не первыми и не последними. Вскоре по той магистрали потечет нескончаемый поток людского горя и страданий.
Керстен по дороге в Гарцвальд избегал разговора со мной, и я спокойно мог поразмышлять о том, как поскорей вернуться в Гамбург. Я подыскивал повод, который бы смог оправдать мой отъезд. Но это оказалось излишним. По прибытии в Гарцвальд мы узнали, что по правительственной линии связи из Гамбурга поступила телефонограмма:11 марта в полдень город подвергся массированному воздушному налету, во время которого мой дом был полностью разрушен. Жена требовала, чтобы я немедленно вернулся и подумал, как собрать и куда пристроить то немногое, что у нас осталось. Это позволяло мне покинуть Гарцвальд утром следующего дня. Но вечером Керстен, крайне раздосадованный тем, что я не исполнил его поручений, попытался затеять со мной ссору. Я от нее уклонился, и он ушел к себе, чтобы засесть за свой дневник. Мне так хотелось немедленно покинуть Гарцвальд, но это было невозможно, пришлось ждать утра. Больше не было сил терпеть постоянные домогательства Керстена.