Ударили в десятый раз.
Ей нанесли пятнадцатый удар.
На двадцатом ударе она чуть было не потеряла сознания. Ее ударили в двадцать пятый раз.
— Нельзя так обращаться с молодой женщиной, — гневно говорила Чхунхян, — лучше отрубите мне голову! Забейте до смерти! Нельзя так мучить, — горько плакала Чхунхян, — лучше убейте меня скорее! Я после смерти стану птицей юаньняо, ясной лунной ночью в пустынных горах заплачу вместе с кукушкой — душой царевича из царства Шу [135], тогда хоть любимого разбужу от сна!
Она не могла больше вымолвить ни слова и потеряла сознание. Слуги уголовной палаты отвернулись, вытирая слезы, даже палач прослезился.
— Человек не может заниматься таким делом!
Те, кто видел это, и слуги, выполнявшие приказания, стояли вокруг, вытирая слезы.
— Невыносимо смотреть на избитую Чхунхян! О как жестоко, как жестоко обошлись с верной Чхунхян! Она поистине героиня!
Все от мала до велика окружили ее, проливая слезы. А правитель-то!
— Вот видишь, что получилось! Ты зло держала на правителя, за это тебя и наказали. Хорошо ли? И дальше будешь мне противиться?
Чхунхян, еде живая, гневно отвечает:
— А знаете ли вы, правитель, что, если женщину сильно разобидеть, ей уже все равно, что жизнь, что смерть! От ее страданий даже иней может выпасть в пятой или шестой луне. Я погибну, замученная, и моя душа прилетит к трону совершенномудрого государя, поведает ему о своих горестях. Разве тогда вас оставят в покое? Убейте меня!
У правителя даже дух занялся.
— Эй ты, баба, кончай болтовню! Наденьте ей на шею большую колодку и бросьте в темницу!
На Чхунхян надели колодку, припечатали, и палач, взвалив ее себе на спину, вынес за ворота. Тут появились кисэн.
— О, бедная Чхунхян, приди в себя! О несчастная!
Они гладили ей руки, ноги, дали лекарства выпить и, глядя друг на друга, проливали слезы. И Накчхун пришла, глупая, огромного роста.
— Эхма! Вот хорошо-то! Наконец и у нас в Намвоне нашлось кого вывесить на главных воротах! — Она подошла поближе и взглянула на Чхунхян. — Какая же ты несчастная!
Эти голоса услышала мать Чхунхян, и сердце ее замерло. Она подбежала, обняла Чхунхян за шею.
— Ой, что же это такое? За что ее избили? Что она такого сделала? Вы, чиновники управы, военные начальники, в чем провинилась моя дочь? Палач, ты за что ее избил? О, о! Моя судьба! Старуха осталась одна без помощи. Я растила свою дочь Чхунхян на женской половине, без мужа, дни и ночи она проводила с книгой, все читала о том, как женщина должна себя держать, и, глядя на меня, говорила: «Не надо! Не надо! Не надо грустить о том, что нет сына! Разве внуки от дочери не станут вам служить?» А как она была привязана ко мне! Разве Мэн Цзун [136], что жил в чужих краях, больше любил мать, чем моя Чхунхян? Неужто благородные и подлые по-разному любят своих детей? Ведь у меня больше никого нет! Ох, в груди все горит, вздохи дымом выходят! Стражники Ли и Ким! Конечно, приказание правителя строго, но зачем же так избивать? О! Посмотрите на мою дочь! На ножках ее белоснежных, как румяна, алеет кровь. Жены богатых и знатных семей даже слепым дочерям рады. Почему не родилась ты в знатном доме? Почему ты стала дочерью кисэн Вольмэ? Зачем дана тебе такая красота? Чхунхян, очнись! О, о! Судьба моя! Сандан, выйди-ка за ворота, найми гонцов и отправь их в столицу!
Чхунхян, услышав, что мать хочет послать гонцов, проговорила:
— Мама, не надо! Зачем вы это сказали? Если гонец придет в столицу, молодой господин увидит его, а что он может сделать? Ведь там родители! Начнет он заботами маяться и захворает. А моя верность все равно нерушима. Не надо так говорить! Пойдемте в темницу!
Тюремщик на спине отнес ее в темницу, Сандан поддерживала ее голову в колодке, а мать шла следом. Так они подошли к воротам.
— Эй, стражник, открывай ворота! Заснул он там, что ли?
Они вошли в темницу. Посмотрите, как она выглядит! Сквозь поломанную бамбуковую ограду стрелами врывается ветер, стены обвалились, а на драной циновке тут же бросились на Чхунхян полчища блох и клопов. Плачет и вздыхает в темнице Чхунхян.
— В чем моя вина? Я не крала казенного зерна, за что же меня так избили палками? Я никого не убивала, за что же мне надели колодки на шею и на ноги? Я не нарушила ни трех правил, ни пяти основ, за что же мне связали руки, ноги? Не занималась я разбоем и развратом, почему меня так наказали? На листе бумаги, огромном, как голубое небо, я бы рассказала о своем горе и подала бы это небесному государю. От тоски по милому огонь загорается в груди, а вздохи-ветры раздувают горящее пламя, и я умираю без всякой надежды. Не сгибается высокий стебель одинокой хризантемы, тысячу лет неизменно зеленеет в снегу сосна. Зеленая сосна — это я, а желтая хризантема — мой любимый. От тоскливых дум льются слезы — все стало влажным от них! Вздохи мои! Хотелось бы мне вздохи сделать ветром, а слезы — мелким дождиком, пусть свежий ветер дождь погонит, один подует, другой побрызгает и разбудит милого от сна. Встречаются же в седьмую луну Ткачиха с Пастухом, хотя и разделяет их Небесная река. Какая же река встала на пути моего любимого? Ведь от него даже весточки нет! Чем жить в такой тоске, уж лучше умереть и обо всем забыть. Уж лучше умерла бы я, в горах пустынных стала бы кукушкой, лунной ночью в третью стражу печально закукую под сливовым цветком — пусть милый голос мой услышит! Я буду уткой-неразлучницей и, плавая в прозрачной речке, окликну друга своего. Ах, как хочу увидеть любимого! Пусть бы я стала весенней бабочкой, которая радуется весне, порхая на благоухающих крылышках. Я бы тогда села на платье к любимому. Была бы я светлой луной в синем небе! Взойду, как только ночь настанет, и ясно-ясно, светлыми лучами озарю лицо любимого! Кровью, что сочится прямо из сердца, нарисовать бы мне любимого и повесить этот свиток в комнате над дверью. Как войду — сразу и увижу! Я всего лишь хранила верность, а как жестоко со мной обошлись! Словно сияющий белый нефрит с горы Цзиньшань погребли в пыли или ароматную траву с горы Шаншань смешали с сорняками! Будто феникса, что резвится среди павлоний, посадили в терновник. И совершенным мудрецам древности приходилось страдать без вины! Даже государи Яо, Шунь, Юй и Тан томились в темницах из-за жестокости властителей, но потом все же стали правителями. И справедливо управлявшего народом Вэнь-вана злобный Чжоусинь [137]бросил в темницу Юли, но в конце концов он стал совершенномудрым государем, а великого мудреца Кун-цзы из-за коварного князя Янь-ху [138]заключили в темницу Куан, но Кун все же прославился как великий мудрец. Может, и я, безгрешная, останусь в живых и снова увижу мир? Тоска и отчаянье! Кто же меня спасет? Когда любимый из столицы приедет сюда на службу, я уж умру, разве сможет он вернуть меня к жизни?
135
Душа царевича из царства Шу. — По преданию правитель княжества Шу скончался на чужбине, его тоскующая душа вселилась в кукушку, и в ее пении будто бы слышались слова: «Лучше бы вернуться!»
136
Мэн Цзун(III в. до н. э.) — прославился как любящий, преданный сын.
137
Чжоусинь(1154—1122 гг. до н. э.) — последний правитель династии Инь, жестокий и порочный; приказал бросить в тюрьму Вэнь-вана за то, что тот осуждал его поведение.
138
Янь-ху — правитель древнего китайского княжества Чэнь (357—388), известный своей жестокостью; по преданию жители княжества напали на Конфуция, приняв его за своего правителя.