Изменить стиль страницы

На самом деле многих читателей успешно приводят в смущение и те и другие. Это понятно. И, чтобы читатель не чувствовал себя не в своей тарелке, Толкин, взбираясь на стилистические вершины, сам вписывалв текст «правильную» читательскую реакцию. Когда начинается высокий стиль, персонажи «Властелина Колец» то «отступают на шаг», то покрываются каплями пота, то светятся, — что должен при этом чувствовать обычный читатель? Вот несколько примеров. Оставляя свой меч у входа в Золотые Палаты, Арагорн говорит, что имя его меча — Андарил. Услышав это слово, «пораженный привратник отступил на шаг, глядя на Арагорна с нескрываемым благоговением». Несколькими строчками раньше в глазах того же стражника «вспыхивает изумление» при упоминании эльфийского леса — Лотлориэна. Гэндальф произвел на стражников у Больших Ворот Гондора такое впечатление, что они «отступили, не задавая больше вопросов», а во время последних переговоров у ворот Мораннона «гнусный Посланник невольно отпрянул перед выброшенной вперед рукой волшебника». В этот момент «белый свет вспыхнул в полумраке, словно лезвие меча». Вдобавок, «многие… имели свет», который осиял Эовейн и Фарамира, когда они возвращались в Обители Целений со стены Минас Тирита. Когда Фродо предлагает Галадриэли Кольцо, та внезапно становится «неизмеримо высокой», и кажется, что ее озаряет «сноп ярчайшего света». Когда Арагорн обнажает меч Андарил и открывает Эомеру свое истинное лицо, используются все эти приемы разом:

«Гимли и Леголас в изумлении смотрели на своего друга. Таким они его еще не видели. Казалось, Арагорн внезапно вырос, а Эомер съежился. В Арагорне на мгновение явились такие власть и величие, что гному с эльфом невольно вспомнились лики древних каменных королей, стоящих на границах Гондора. На миг Леголасу почудилось даже, что на челе Арагорна белыми искрами засверкал королевский венец.

Эомер отступил. Недоверие в его взгляде сменилось благоговением Он склонил гордую голову».

Очевидно, мы должны равняться на Эомера. Но рассчитывать на такую реакцию, конечно же, не приходится — мешает прочно поселившееся в нас (как и в Эомере) кислое, мрачное недоверие — продукт нескольких поколений реалистической прозы. Но нет никакого основания думать, будто право на жизнь имеют только литературные стили, свойственные данному конкретному времени. Постоянно переключаясь с одного стилистического уровня на другой и используя персонажей в качестве встроенных в текст «отражателей» читательского замешательства или подозрительности, Толкин, по крайней мере, продемонстрировал, что знал своих читателей, знал их заблуждения, и готов был сделать все возможное, чтобы облегчить им борьбу с самими собой. Беспристрастный судья мог бы, конечно, поставить Толкину на вид, что кое–где — например, в эпизоде с Андарилом, в сцене торжества на Кормалленском поде, в песне орла — он все же успеха не достиг. Он недооценил сопротивление аудитории и слишком поспешил опереться на возвышенное, на впечатляющее. Однако на самом деле все это — не его, а наши проблемы. В ординарных современных «низкомиметических» романах возвышенное недопустимо, и мы от него отвыкли, только и всего.

Часто возникает ощущение, что иногда Толкин, балансируя между «низким» и «высоким» стилистическими полюсами, успешно ломает все рамки категорий, в которые его можно было бы попытаться упрятать, и вновь поднимается от «романтизма» почти что к «мифу». Наверное, лучший пример этому — глава 4 части 5, «Осада Гондора». Здесь пересекаются многие ниточки. Фарамир мечется в лихорадке где–то в глубине дворца, и неизвестно, будет он жить или умрет. Пиппин бежит звать на помощь Гэндальфа. Мерри с Теоденом приближаются к месту действия со стороны Анориэна, а у Больших Ворот, во главе с вождем Назгулов, тем самым haggard king (275), телепатическому приказу которого Фродо чуть было не подчинился в долине Минас Моргула, враги раскачивают таран. Все это рассказывается достаточно простым, даже обыденным языком, но за ширмой незамысловатого повествования накапливается достаточно много сверхреальных намеков и предположений. Боевой таран Мордора увенчан «безобразно ощеренной волчьей головой», и «заклятья, вытравленные на лбу чудовища, несут гибель всему живому». Тарану дано имя — Гронд, «в память о легендарном Молоте Подземных царств», — как бы ради того, чтобы воссоздать (повторить) какой–то прежний триумф хтонических сил, о котором здесь не рассказывается. Сам же Назгул в этом эпизоде выходит за границы человеческого (даже взятого в романтическом «модусе») еще больше, чем обычно. Правда, он выглядит,как человек, и у него есть меч — но «бледный», или невещественный; ему удается то, что не удалось Гронду, — разрушить ворота, спроецировав на них мистический «страх и ужас»: «Черный Полководец., выкрикнул… неведомое заклятие — грозное, неумолимое, насквозь пронзающее сердца и камни». С одной стороны, он превращается почти в абстракцию, «тень последнего, окончательного поражения», в образ «небытийственности» зла, в «огромную черную тень», которую Гвндальф пытается послать назад, в «небытие». Но, хотя Назгул, откидывая капюшон, иронически доказывает правоту Боэция ("..диво! — на голове у него сверкнула корона, но лица под нею не было. Меж короной и широкой черной мантией, покрывавшей плечи Всадника, перебегало пламя. Из невидимых уст раздался мертвящий смех»), ето смех говорит о том, что и «ничто» может обладать немалой властью и контролировать ситуацию. В этот момент Назгул именует себя Смертью:

« — Старый дурень! — молвил Всадник. — Старый безмозглый болтун! Мой час пробил. Или ты не узнаешь своей Смерти? Она перед тобой. Умри, и проклинай вотще!

Он высоко поднял меч, и по клинку сверху вниз побежало пламя.

Гэндальф не двигался. И вдруг в каком–то дальнем дворе на одном из верхних ярусов прокричал петух. Громко, надрывно, не заботясь ни о колдовских чарах, ни о войне, птица приветствовала новый день, ибо там, за гибельными тучами, на землю спешил рассвет.

И тут же как бы в ответ крику петуха издалека, с севера, донеслись новые звуки. Трубный зов грянул. Эхо разнесло по глухим склонам грозный клич рога. Дрогнули горы.

То подходили роханцы».

В этом отрывке, по–видимому, ключевые слова — as if(«как бы», «как будто»). С точки зрения романтической прозы все, что происходит в этом отрывке, — просто «совпадение». Петух не вкладывает в свое «кукареку» никакого особенного смысла, и то, что он кукарекает именно в этот момент, — совершенно случайное совпадение. И горы вовсе не отвечают на крик птицы — так только кажется. Тем не менее ни один читатель не воспримет этот отрывок просто как перечень совпадений. Да и крик петуха слишком нагружен старинным, традиционным значением, чтобы остаться на вторых ролях.

В рамках христианской культуры здесь неизбежно возникает ассоциация с петухом, который прокукарекал Симону Петру именно в тот момент, когда Петр в третий раз отрекся от Христа. Что имел в виду тотпетух? Разумеется, он «хотел сказать», что впереди Воскресение, что с этого момента овладевшие Симоном отчаяние и страх смерти будут преодолены. Но опять–таки, как быть с «Комуосом» и петушиным криком, который так хотелось услышать Младшему Брату? «Нам даже это будет утешеньем / В темнице из бесчисленных ветвей» (276). Крик петуха подтвердил бы, что где–то существует другой мир. Толкин мог также вспомнить скандинавскую легенду о «несмертных землях» — Ódáinsakr.в этой легенде рассказывается о том, как король Хаддинг достиг границ «несмертной» страны, и ведьма, служившая ему проводницей, убила петуха и перекинула его через стену. Через мгновение король услышал его «кукареку», но сам должен был повернуть назад и возвратиться в края смертных [350]. Крик петуха означает зарю, возвещает приход дня вслед за ночью, новую жизнь после смерти; он утверждает, что за пределами меньшего круга явлений есть и другой — больший.

вернуться

275

Приблизительно переводится как «иссохший король». — Пер.

вернуться

276

Пер. Ю. Корнеева.