Что касается питания, то и в этом вопросе отец был довольно скупым. Даже сейчас Кристелль с содроганием вспоминает цыпленка, оказавшегося однажды в нашем холодильнике. Срок его хранения давным-давно истек. Каждый день, вернувшись из школы и открыв холодильник, мы видели, как цыпленок все больше портится. Наконец он стал симпатичного зеленого цвета. Однажды вечером цыпленок исчез, и мы подумали, что его наконец-то выбросили. Но вот мы сели за стол, и я увидела, как Кристелль при взгляде на тарелку изменилась в лице: цыпленок немного подрумянился в процессе жарки, но синеватые пятна на боках были бесспорным доказательством того, что это тот самый тухлый цыпленок. Отец, словно ничего не замечая, принялся за ножку. Никто не осмелился хотя бы на малейшую критику. Мы с Кристелль медленно жевали, пытаясь сдержать приступ тошноты: отец никогда бы не допустил, чтобы мы встали из-за стола, не съев содержимое своих тарелок полностью.

Мы не имели права бездельничать, тем более выходить на улицу. Не было даже речи о том, чтобы пойти поиграть к соседям. Только Ричарду, уже в подростковом возрасте, кое-что позволялось. После уроков мы сразу же возвращались домой, обедали и выполняли домашнее задание. Если у кого-то из нас был недовольный вид, бабушка тотчас же шлепала бунтовщика, призывая к порядку. Закончив с уроками, мы умирали со скуки. В нашем доме не было ни одной книги: отец не истратил ни единого сантима в книжном магазине. Время от времени дядя Филипп привозил нам из Парижа старые комиксы. Благодаря им мы узнали о приключениях Микки, Спиру, Счастливчика Люка, Рана, Биби и Фрикотена. Когда нам нечем было заняться, мы устраивались у окна: помимо просмотра телевизора (здесь тоже были установлены особые правила), нашим любимым занятием было наблюдать за происходящим в квартале.

Если нам совсем уж не сиделось на месте, мы развлекались тем, что донимали бабушку, но иногда, услышав в другом конце квартиры ее ворчание, понимали, что зашли чересчур далеко. Тогда мы убегали — так быстро, как только могли. Ричард и Кристелль прятались в ванной, а я — в туалете. Однако бабушку не проведешь! Она брала стул и ремень и садилась между этими двумя комнатками в ожидании, когда кто-то из нас выйдет. Порой она была ну очень терпеливой! Мы наконец открывали двери, и наши сердца бешено бились: нашей целью было получить как можно меньше ударов, пробегая мимо бабушки, но она обязательно настигала кого-нибудь из нас. Конечно, удары ремнем не были особенно приятными — и это самое малое, что о них можно сказать. И все-таки эти догонялки веселили нас. Мы развлекались, как могли.

Но настоящая радость ожидала нас в Ронсево, департамент Луаре, где у бабушки был старый фамильный дом: полуразрушенная ферма со стенами из серого камня и проводкой в бакелите. В доме не было ни воды, ни даже туалета. Его заменяла деревянная хибарка за домом, где мусорный ящик, накрытый крышкой с дыркой, представлял собой унитаз.

Это был рай! Там, за городом, мы были свободны как ветер: никто за нами не следил, и мы могли делать все, что вздумается. Когда мы отправлялись туда на выходные (если была хорошая погода) и на каникулы, то словно с ума сходили. Нас как будто выпускали из клетки после долгих дней заточения! По утрам мы вскакивали с постели, наскоро умывались, причесывались и мчались на улицу. Мы забегали на обед, после чего снова убегали и возвращались лишь вечером. Здесь стольким можно было заняться, особенно вместе с нашими двоюродными сестрами, жившими в соседних домах. Семья бабушки, Терио, владела землями, лесами и полями. Мы часто ходили к месту, где находились песчаные карьеры. Это было просто великолепно! Я забыла б о льшую часть своего детства, но отлично помню все, что происходило в Ронсево, как будто это было вчера. Я даже помню собаку, подхватившую чесотку. Отец, приезжавший к нам на выходные, отвел ее за сарай по соседству с домом и привязал между бочками. Потом пошел за ружьем — старым, доставшимся ему по наследству — и, вернувшись, без всяких церемоний застрелил собаку. Когда, уже повзрослев, я заговорила об этом случае с дядей Филиппом, он сказал, что не припоминает ничего подобного.

— Тебе было всего лишь три года! Как ты можешь это помнить?

Кристелль об этом тоже не помнит. Но меня этот случай потряс настолько, что остался в памяти. Меня поразила не столько смерть собаки, сколько жестокость отца.

С нами отец также бывал грубым. Он был красивым мужчиной, невысокого роста и благодаря езде на велосипеде довольно крепким. Б о льшую часть времени он довольствовался тем, что кричал на нас, однако если ему возражали, то тут же терял хладнокровие. Он не просто повышал голос, но и распускал руки, а его оплеухи были тяжелыми. Когда он бил нас, то размахивал руками, словно ветряная мельница крыльями, и порой казалось, что он принимает наши головы за боксерскую грушу. Однажды он задал Ричарду такую трепку, что сбил его с ног. Мой брат с криком упал на землю и, оглушенный, лежал несколько минут. Вот это взбучка! Следует сказать, что мы с Кристелль держались от отца подальше: по сравнению с его ударами шлепки бабушки напоминали ласковые прикосновения.

Отец был способен и на ласку, но ее я боялась еще больше, чем его кулаков. В двенадцать лет у меня был псориаз, ужасно неприятное заболевание кожи: моя спина стала зернистой и покрылась красными пятнами. Чтобы облегчить ужасный зуд, я чесала ее ножом. Однажды отец, понаблюдав за мной, сказал:

— Ну хватит! Посмотри, у тебя уже кровь идет! Я возьму «Биактоль», он более эффективен.

Я пошла за ним в ванную, где он заставил меня полностью раздеться. Несколько дней спустя он возобновил процедуру. На этот раз спиной лечение не ограничилось. Добравшись до плеча, отец провел рукой по моей шее, а оттуда к горлу и подмышкам. Я была довольно крупной для своего возраста, и к одиннадцати годам эта преждевременная зрелость проявилась в женственных формах. Но все-таки я была ребенком и не представляла, как вид моего тела может подействовать на мужчину, а тем более на отца. Сеансы нежности повторялись снова и снова. Я боялась оставаться с отцом наедине, поэтому поспешно раздевалась, чтобы все побыстрее закончилось. В конце концов я поняла, что его прикосновения неприличны, но ничего не сказала: он был моим отцом, и у меня не было выбора. Однажды вечером, все также в ванной, он растирал меня крепче, чем обычно. Я попыталась увернуться, и отец процедил сквозь зубы:

— Не двигайся!

Я не двигалась, даже не кричала, когда он меня насиловал. В моей голове все перемешалось, я не понимала, что происходит. Возможно, мне было больно, но воспоминания о каких-либо ощущениях стерлись из памяти. Я знаю лишь, что в тот день что-то внутри меня застыло, я даже не плакала. Когда все закончилось, отец велел мне одеться. Мы вышли из ванной, и я уселась возле сестры в комнате. Никто ничего не понял, а я никому ничего не сказала. Мы с Кристелль и бабушкой были очень близки, но я боялась, что они мне не поверят.

Отец насиловал меня еще неоднократно, но постепенно эти принудительные объятия стали более редкими. Я уверена, что бабушка догадалась о происходящем: по вечерам я часто слышала, как она ругалась с отцом, а после уходила в комнату и плакала. Должно быть, ее это терзало. Бедная бабушка: она разрывалась между долгом по отношению ко мне и материнской любовью.

Дома я делала вид, что ничего не происходит, но не переставала об этом думать. В школе во мне незамедлительно проявились все признаки встревоженного ребенка: я была беспокойной, взбудораженной и часто грустила. Тогда я ходила в пятый CES-класс колледжа Жолио-Кюри в Даммари-ле-Лис. CES — это название, которое дали классам для детей, имевших проблемы с обучением. Я никогда не была прилежной ученицей и, помимо математики, никакой другой предмет меня не интересовал. Таким образом, я проскочила шестой класс и прямиком попала в этот пятый, немного особенный, класс. Однако мой недостаток мотивации был заметен даже там. У меня больше не было желания учиться, и мои оценки ухудшались. Меня вызвали к работнику социальной службы в колледже, которая ласково спросила меня: