Изменить стиль страницы

— Что такое?

— Он все же чертовски хорош.

— Кто?

Муж посмотрел на нее как на ненормальную.

— Понятно, что Джон Клиз, — сказал он и махнул рукой в сторону телевизора. — В «Фолти Тауэре».

Он отвернулся от нее и снова уставился в телевизор, отпил немного вина и принялся смаковать его во рту.

— Кстати, послушай, — сказал он, — это не ты выпила мою «Виллу Пуччини»?

Она прикрыла глаза, потом искоса взглянула на Томаса:

— Почему это твою?

Томас удивленно воззрился на жену:

— Что с тобой? Я просто спросил, не ты ли выпила мое вино, потому что собирался его завтра открыть.

Она встала:

— Я, пожалуй, пойду спать.

— Но в чем дело?

Она повернулась к нему спиной и пошла в холл.

— Анника, милая, ради бога, что с тобой? Подожди. Иди сюда. Я же так тебя люблю. Сядь рядом со мной.

Она остановилась в дверном проеме. Томас встал и подошел к ней, обнял за плечи. Она почувствовала, как его тяжелые руки обвили ее тело, ладони легли на груди.

— Анника, пойдем. Ты даже не притронулась к вину.

Она не смогла сдержать жалобный вздох.

— Хочешь знать, что я сегодня сделал на работе? — спросил он и снова повел жену к дивану, усадил ее, потом сел сам и притянул Аннику к себе. Она уткнулась носом в его подмышку, пахнущую дезодорантом и мылом.

— Что же ты сделал? — с трудом проговорила она в его ребро.

— Я провел очень важное совещание по нашему проекту для целой рабочей группы.

Она молчала, ожидая продолжения.

— Ты здесь? — спросил он.

— Не совсем, — шепнула она в ответ.

14 ноября, суббота

Мужчина шел неуверенной утиной походкой по улице Линнея в направлении Фюрисона. Левая рука прижата к животу, правая прикрывает ухо, на лице страдальческая усмешка — предчувствие возвращения не только боли, но и захлестнувших его в поезде воспоминаний. Он был беззащитен — они заливали его, они гремели, ревели в его мозгу как неудержимый поток, взметая со дна сознания вещи, о которых он уже давно забыл. Теперь все это вернулось — образы, запахи, звуки, не причинявшие ему никакого вреда, пока они покоились, непотревоженные, среди прочего старого хлама. Но теперь они неумолчно пели, вещали и декламировали так громко, что он перестал слышать собственные мысли.

Остановившись, он поднял голову и посмотрел на одно окно второго этажа студенческого общежития на Фьелльстедска, окно с рождественской звездой и цветочками на подоконнике. Мысленно он снова был здесь, с девушками, которых тискал три с половиной десятилетия тому назад, здесь были его первые женщины, пахнувшие пивом, и он сам, краснеющий от своей неуклюжести.

Он сильно изменился с тех пор, и этот мир теперь казался ему чуждым. Его непритворное изумление перед величием и могуществом мира обернулось разочарованием его ограниченностью, болью, как от удара лицом о железные ворота.

Звуки слились в невыносимый вой, он слышал шорох на полу, видел крыс, смотрящих на него с подоконников, холодных от утреннего мороза, он видел их в ином свете, под замерзшими стеклами, видел половичок, захваченный из дому на память о матери, которая сплела его из детской курточки и своей старой нижней юбки.

— Это из Кексгольма, — говорила она, позволяя ему потрогать нижнюю юбку. Льняная ткань была тонка, как шелк. — Лен в Карелах — лучший на всей земле.

Лен шуршал под его детскими пальчиками, и он сердцем чувствовал неизбывную силу древней страны, страны детства матери. Чувствовал, как велика ее тоска по этой утрате.

Он трудно задышал, это было слишком тяжелое воспоминание, да и что он мог бы с этим поделать?

Он никогда не обманывал себя в том, что касалось его семьи, единственного, что у него еще оставалось.

Он повернулся спиной к студенческому общежитию, удерживая, сколько мог, окна второго этажа боковым зрением, потом дал им ускользнуть, чтобы никогда больше к ним не возвращаться.

Спотыкаясь, он побрел по Свартбексгатан, гул в голове стих, стало немного легче дышать. Вокруг высились дома. Он плохо помнил это место, украшенное символами приближающегося Рождества. Должно быть, эта улица в конце шестидесятых выглядела по-другому. Он немного выпрямился, опустил руку от уха, чтобы воспринять действительность во всей ее лжи, услышать безобразную какофонию витринных фальшивых песен. Они манили и звали — эти полуобнаженные пластиковые женщины без голов, пляшущие игрушки на батарейках Made in China, мигающий свет, заливающий утренние халаты и шелковые трусики. Все электронное — включить, зарядить, включить, зарядить.

Стараясь спастись от этого зрелища, он поднял голову и принялся рассматривать гирлянды, протянутые к огромной, залитой золотистыми огнями елке, перегородившей улицу. Он еще выше задрал голову и увидел университет, стоящий слева дворец, храм Святой Каролины, хранилище бесценного сокровища, Codex Argenteus, Серебряного Евангелия.

Он остановился, затаил дыхание, прислушался к отдаленному реву чудища всеобщего потребления.

Сегодня и правда очень холодно. Таких морозов в это время он не помнил. Он всегда удивлялся тому, как неподвижный морозный морской воздух усиливает цвета и делает более ярким свет, четко обрисовывает контуры. Он долго смотрел на тяжеловесную, устремленную ввысь двойную башню церкви с ее таинственными тенями, на прозрачное небо. Зажмурил глаза. Как давно он не был здесь. Он успел забыть, что такой хрупкий хрустальный воздух бывает только в Упсале. Пережитое потянуло его внутрь здания, он чувствовал, как леденеют его ноги, горло. Зубы начали непроизвольно стучать от холода.

Он с трудом дотащился до главного здания университета, остановился у входа, отделанного кирпичом и мрамором. Окинул взглядом высокую лестницу и принялся внимательно рассматривать символизирующие четыре первых факультета четыре статуи перед дверями: теологию, юриспруденцию, медицину, философию. Взгляд машинально задержался на женщине с крестом, на символе его факультета.

Ты изменник, подумал он. Ты должен был стать поборником жизни, но стал ее врагом.

Он поднялся по лестнице, уперся взглядом в три тяжелых дубовых двери с массивными железными ручками. Дверь на громадных петлях открылась удивительно легко, и он осторожно вошел в вестибюль. Огромное, похожее на придел храма помещение смотрело на него сверху своими тремя куполами света. Шаги эхом отдавались под сводами от мозаичного пола, отражались от блестящих гранитных колонн, лепнины, плафонов, от лестницы, ведущей в лекционный зал. Идя по этой лестнице, он всегда проходил мимо выложенного золотыми буквами изречения гуманиста Торильда: «Свободная мысль велика, но еще более велика мысль верная».

Свобода, подумал он, тирания нашей эпохи. Это был обман средневекового человека, человека, который жил в невинности, занимал неизменное и неоспоримое место в обществе, место, в котором у него не было ни причин, ни поводов сомневаться. Этот человек ставил духовную радость превыше всех остальных: экономического преуспеяния, личной свободы, сомнений в справедливости общественного устройства.

Он повернулся к залу спиной, символ расцветающего Ренессанса заставлял его плакать, как от боли. Ева соблазнила Адама, эта шлюха сыграла на его мужских чувствах и заставила откусить от плода древа познания, и невинный стал властелином. Восход солнца ослепляющего любопытства продолжается и продолжается с тех пор в течение многих столетий. Это любопытство отравило отношения людей амбициями и честолюбием, а потом явился Лютер, падший ангел, тюремный надзиратель и выковал последнее звено ножных кандалов рабочего класса. Он сказал: «Человек, рабство — твой удел. И будешь ты рабом и при капитале, и при всех твоих наслаждениях, и при свободе».

Он торопливо покинул спертую атмосферу науки, ее подгоревший призрак, вышел на улицу и повернул направо, оказавшись перед тем местом, где когда-то стояло до боли знакомое здание. Мысленно он вернулся туда, в тот новый, современный дом, построенный для встреч и собраний студентов.