Изменить стиль страницы

— А ты не бойся, говори смело. Брат в брата стрелять не будет.

Я опять им, что вот, мол, сейчас разговоров много о том, что перемены будут большие после войны, послабление будет дано. А я, говорю, братцы, не верю в это. И все мы здесь не верим. Да и вы не верите. Сейчас, говорю, обещают, а потом, когда оружие сдадите, ничего не дадут. Надували уж не раз, пора привыкнуть.

Опять басит кто-то оттуда:

— Ну, мы так легко не отдадим. Мы тоже соображаем, научились… Беседуем так довольно долго. Пить захотелось мне невмоготу, все-таки не говорить, а кричать приходится.

— Ну, что ж, братцы,-говорю, — до свиданья, пойду выпить чего-нибудь, горло пересохло, да вам отдохнуть пора.

С той стороны голос:

— Чего ж уходить-то, вот тебе речка рядом, напейся, да еще потолкуем.

Дилемма стоит передо мной трудная. Речка — вот она, действительно рядом, да чтоб дойти до нее, нужно совсем вылезти и стать во весь рост. А ночь лунная, на сто метров кругом видно, как днем. А до них рукой подать. Страшно стало. А черт их знает, двинет какой-нибудь из автомата — прощай, пропагандист Боженко, не будет больше разговоров ночных вести!… Опять же, может быть, за это время какое-нибудь начальство к ним подползло, тогда они не стрелять не могут… С другой стороны, я только что говорил о братстве нашем, об общей нашей судьбе, о необходимости доверия друг к другу. Не выйду — некрасиво получится. Подумают, что разговор только на словах был. Быстро надо это сообразить — задержка производит тоже нехорошее впечатление… Решился я. Перекрестился и вылезаю: будь что будет. Пристально смотрю в ту сторону, их не видно, в окопе сидят. Тихонько спускаюсь к реке. Пить уже мне совсем расхотелось. Нагибаюсь, булькаю руками в воде и иду обратно. Тут самый страшный момент наступил. Повернулся к ним спиной и чувствую — большая она у меня такая, и если выстрелят, не могут не попасть… Не выстрелили. Добрался я до своего укрытия, залез обратно — как две горы с плеч свалились. «Спасибо, говорю, ребята». — «На здоровье!» — кричат оттуда… Потом смена им пришла. Они что-то пошушукались, слышу, другие голоса отвечают. Так я в ту ночь до утра домой и не уходил, все разговаривали…

Тут не так уж и важно, была ли эта история на самом деле или она придумана.

Мысли, что «кончать нам трудно. Не верим друг другу. Сговориться никак не можем5»; прозрения, что «разговоров много о том, что перемены будут большие после войны, послабление будет дано. А я, говорю, братцы, не верю в это. И все мы здесь не верим. Да и вы не верите. Сейчас, говорю, обещают, а потом, когда оружие сдадите, ничего не дадут. Надували уж не раз, пора привыкнуть…» — не придуманы… [293]

Они ошеломительны и несокрушимы именно в силу своей простоты.

Прежние чекисты троцкистко-ленинского закала не воспринимали такой правды, потому что у них была своя правда — местечковая правда интернационала.

Но после погромов и чисток, произведенных Иосифом Виссарионовичем, после реабилитации русского патриотизма недобитые последователи Троцкого, Ягоды и Ежова затаились, а на места, еще недавно занятые интернационалом русофобов, пришли люди, простодушно пытающиеся соединить между собою интернационализм и патриотизм, идеи Ленина и любовь к Родине…

Разумеется, им и в голову не приходило, что надо вырабатывать «свой условный, кодовый, „задушевный“ русский разговор, понятный только нам», о котором писал генерал Филатов, но они слышали этот разговор, допрашивая Власова и его сподвижников, знакомясь с программой и идеологией власовского движения.

Ни понять, ни принять эту идеологию им, воспитанным на ленинизме-сталинизме, не представлялось возможным, но использовать ее несокрушимую правду в качестве оружия для партийной борьбы хотелось.

И такое ощущение, что и не следствие шло тогда в Лефортове, а изучалось новое и тайное оружие.

Само же следствие — никто и ничего не скрывал — было завершено, как мы видели по донесениям Абакумова, действительно в гораздо более сжатые сроки.

Уже на последней стадии следствия, когда был окончательно укомплектован экипаж борцов за освобождение народов России к процедуре повешения, решено было не проводить в Октябрьском зале Дома союзов открытый судебный процесс.

23 июля 1946 года заседание Политбюро ЦК ВКП(6) приняло решение: «1. Судить Военной коллегией Верховного суда СССР руководителей созданного немцами „Комитета освобождения народов России“: Власова, Малышкина, Трухина, Жиленкова и других активных власовцев в количестве 12 человек.

2. Дело власовцев заслушать в закрытом судебном заседании под председательством генерал-полковника юстиции Ульриха, без участия сторон (прокурора и адвоката).

3. Всех обвиняемых в соответствии с пунктом 1-м Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 года осудить к смертной казни через повешение и приговор привести в исполнение в условиях тюрьмы.

4. Ход судебного разбирательства в печати не освещать.

По окончании процесса опубликовать в газетах в разделе «Хроника» сообщение о состоявшемся процессе, приговоре суда и приведении его в исполнение.

Судебный процесс начать во вторник 30 июля с.г.». [294]

Глава третья

Заметим попутно, если говорить о выработке «задушевного» русского разговора, то надо признать, что именно власовское движение заложило его основы. И не Власовым, не его сподвижниками было сделано это, а теми русскими судьбами, которые достались им…

Антона Ивановича Деникина трудно обвинить в сочувствии к власовцам.

В том потайном языке интернационалистов, который был навязан России, он — белый, а Власов — красный.

Они враги.

И вот Антон Иванович в 1946 году как бы прозревает…

Он сбрасывает навешенные нашими интернационалистами шоры и начинает говорить на «задушевном» русском языке.

Доказательство этому — письма, написанные Деникиным в начале 1946 года…

«Ваше превосходительство, — пишет он генералу Эйзенхауэру. — Я знаю, что имеются „Ялтинские параграфы“, но ведь существует еще, хотя и попираемая ныне, традиция свободных демократических выборов — Право Убежища.

Существует еще и воинская этика, не допускающая насилия даже над побежденным врагом.

Существует, наконец, христианская мораль, обязывающая к справедливости и милосердию. Я обращаюсь к Вам, Ваше Превосходительство, как солдат к солдату и надеюсь, что голос мой будет услышан».

Скоро Антон Иванович получил ответ от американцев.

«Политика Соединенных Штатов в отношении СССР требует от военных властей Соединенных Штатов содействия репатриации советских граждан, которые пожелают быть репатриируемы. В отношении тех, кто не желает возвращаться в Советский Союз, политика нашего правительства состоит в том, чтобы не употреблять силы в принуждении к репатриации, за исключением тех случаев, когда данный индивидуум был одновременно фактическим гражданином в границах Советского Союза к 1-му сентября 1939 г. и подходит под одну из следующих категорий:

1. Был взят в плен в германской форме.

2. Был чином советских вооруженных сил к 22 июня 1941 г. и не был ими от службы освобожден.

3. Был, на основании серьезных доказательств, сотрудником врага, добровольно ему помогавшим и его поддерживавшим.

Политика нашего правительства установлена после долгого и тщательного взвешивания всех этих факторов, и Армия должна выполнять ее как можно лучше». [295]

Такое ощущение, что это и не человек писал, а проскрипела в ответ мертвая машина.

Деникин обратился тогда к американскому сенатору Артуру Вандербергу.

«…Сотни тысяч человек „дисплейсд персоне“ сидят в лагерях оккупированной Германии и Италии. Эти люди лишены самых элементарных человеческих прав на свободу и вольный труд, т.е. на то, за что столетиями боролось человечество.

И среди этих обездоленных самые несчастные — русские, ибо грозит выдача советской власти, с необыкновенным, зловещим упорством добивающейся этой «репатриации»…