Изменить стиль страницы

— Ло-цзэнь сама сказала вам об этом? Каким образом — ведь она не говорит по-английски?

— Я спросил по-тибетски, мисс Бринклоу помогла составить фразу. Разговор получился не очень складный, но… мы поняли друг друга.

Маллинсон слегка покраснел.

— Что вы пялитесь на меня, Конвей, черт возьми — как будто я вторгся на вашутерриторию.

— Ну, знаете ли, до такого нужно додуматься. Но ваши слова говорят мне о многом. Могу сказать только, что я сильно расстроен.

— Вам-то с чего расстраиваться?

Конвей выронил сигарету. Он почувствовал себя усталым и измотанным, хотя вопреки всему его захлестывала жалость, которой он сам был не рад.

— С того, что мы с вами вечно тянем в разные стороны, — примирительно заговорил он. — Ло-цзэнь очаровательна, спору нет, но стоит ли из-за этого ссориться?

—  Очаровательна? — передразнил Маллинсон. — Слишком слабо сказано. Не думайте, что все вокруг такие сухари как вы. По-вашему, наверное, Ло-цзэнь надо восхищаться как музейным экспонатом. Я смотрю на вещи проще, и если человек, который мне нравится, попал в беду, пытаюсь что-то предпринять.

— Не слишком ли вы горячитесь? Подумайте, куда она денется, если и впрямь решится уехать?

— Наверное, у нее есть друзья в Китае или еще где-нибудь. В любом месте ей будет лучше, чем здесь.

— Откуда вам это известно?

— Я сам позабочусь о ней, если потребуется. Когда вытаскиваешь людей из чертова пекла, не спрашиваешь, есть ли у них куда податься.

— По-вашему, Шангри-ла — чертово пекло?

— Безусловно. Дьявольщиной пахнет, с самого начала. Завез нас сюда какой-то псих — совершенно непонятно, почему… держат чуть ли не под арестом и кормят отговорками. Но самое ужасное — лично для меня — то, как все это подействовало на вас.

— На меня?

— Да, на вас. Вы витаете в облаках, будто ничего вокруг не происходит, и готовы остаться здесь на всю жизнь — ведь сами признались… Что с вами стряслось, Конвей? Неужели вы не можете стать самим собой? Мы так хорошо ладили в Баскуле — вы были тогда совершенно другим человеком.

— Мой милыймальчик!

Конвей протянул Маллинсону руку, и тот жадно и горячо пожал ее.

— Вы, наверное, не замечали, что я был страшно одинок последние несколько недель, — продолжал Маллинсон. — Всех, похоже, перестала интересовать главная проблема — у Барнарда и мисс Бринклоу свои резоны, но когда оказалось, что и выпротив меня, я ужасно переживал.

— Прошу прощения.

— Ну, что вы заладили одно и то же…

— Хорошо, попробую кое-что растолковать, — сказал Конвей, поддаваясь внезапному порыву. — Во всяком случае, вы поймете, почему Ло-цзэнь не может ехать с вами ни под каким видом.

— Вряд ли вы меня разубедите. Только постарайтесь покороче, у нас действительно очень мало времени.

Тогда Конвей рассказал в предельно сжатом виде историю Шангри-ла со слов Верховного ламы, и про свой разговор с ним и с Чангом. Вряд ли он отважился бы когда-нибудь на эти откровения, но в сложившихся обстоятельствах счел, что они оправданны и необходимы: проблема Маллинсона теперь действительно егопроблема, и он вправе решать ее по своему усмотрению. Речь Конвея лилась легко и быстро, он будто вновь оказался во власти этого странного безграничного мира и его красоты, и несколько раз ловил себя на том, что говорит наизусть как по писаному, — настолько отчетливо запечатлелись в памяти идеи и фразы. Умолчал он только о смерти Верховного ламы и о том, что стал его преемником — к этому он был пока психологически не готов.

Подойдя к концу рассказа, Конвей почувствовал облегчение — так или иначе, это был единственный выход: все прояснить. Закончив, он спокойно поднял глаза, уверенный, что не сплоховал.

Маллинсон молчал, барабаня пальцами по столу:

— Право, не знаю, что и сказать, Конвей, — наконец вымолвил он после долгой паузы, — … разве что вы совершенно спятили…

И снова наступило продолжительное молчание. Двое мужчин, один в расстроенных чувствах, погруженный в себя, другой — взбудораженный и смятенный, пристально смотрели друг на друга.

— Так вы считаете, что я спятил? — проговорил наконец Конвей.

— Ну, знаете ли, после такого рассказа… что еще я могу сказать, черт побери, — нервно рассмеялся Маллинсон. — То есть… как бы это выразиться… такой совершеннейший бред… по-моему, двух мнений быть не может.

— Вы думаете, это бред?! — с искренним изумлением воскликнул Конвей.

— М-м-м… что еще я могу подумать? Вы уж меня извините, Конвей, возможно, я слишком сильно выразился, но ни один человек в здравом уме иначе это не воспримет.

— Вы, значит, по-прежнему уверены, что мы очутились здесь по воле слепого случая и что какой-то сумасшедший разработал тщательный план захвата самолета и угнал его за тридевять земель ради собственного удовольствия?

Конвей протянул Маллинсону сигарету, и тот взял ее. Наступила пауза, которой оба были рады.

— Видите ли, — заговорил наконец Маллинсон, — разбирать все это по пунктам бессмысленно. Ваша гипотеза… вы утверждаете, что здешние люди послали какого-то парня заманить незнакомцев, и он специально освоил летное дело и подгадал момент, когда в Баскуле подвернулся подходящий самолет с четырьмя пассажирами… Как вам сказать… не берусь спорить, что это совершенно невозможно, хотя, по-моему, не очень-то убедительно. Но ладно бы только это… Когда вы припутываете сюда абсолютноневероятные вещи — байки о ламах, живущих по триста лет, об эликсире молодости и прочее в том же роде… я невольно начинаю гадать, какая муха вас укусила.

— Согласен, поверить трудно, — улыбнулся Конвей. — Я и сам поначалу отказывачся верить. Разумеется, история необычная, но, полагаю, вы сами могли убедиться, что и место это необычно. Подумайте только, что мы с вами здесь нашли: долину, затерявшуюся в неведомых горах, монастырь с библиотекой, полной европейских книг…

— Да-да — с центральным отоплением, современными удобствами, дневными чаепитиями и тому подобным — все это превосходно, я знаю.

— Хорошо, но как вы объясняете все это?

— Черта с два тут объяснишь, согласен. Совершенная мистика. Но не основание принимать на веру вещи физически невозможные. Одно дело поверить в горячие ванны, которые ты самолично принимал, и совсем другое — верить на слово людям, что им по нескольку сот лет.

Маллинсон снова натужно рассмеялся.

— Послушайте, Конвей, здешние приключения расшатали вам нервишки и, честно сказать, я не удивляюсь. Собирайте-ка свои вещи и бежим отсюда. А наш спор закончим через месяц-другой после веселенькой пирушки в «Мейденз».

— У меня нет никакого желания возвращаться к прежней жизни, — тихо ответил Конвей.

— Какой жизни?

— Той, о которой вы говорите… к званым обедам… дансингам… поло… и всему остальному…

— Я и словом не обмолвился о дансингах и поло! Впрочем, что в них плохого? Так вы не идете со мной? Остаетесь, как те двое? Ну, уж меня-тоздесь не удержите, дудки!

Маллинсон швырнул сигарету на пол и с горящими глазами рванулся к двери.

— Вы рехнулись, Конвей! — в бешенстве рявкнул он. — Вы не в своем уме, вот в чем дело! Да, вы всегда такой выдержанный, а я вечно психую, но я-то не псих, не то что вы! Меня еще до Баскула предупреждали насчет вас, я не верил, но теперь вижу, что люди были правы…

— О чем вас предупреждали?

— Мне говорили, что вас контузило на войне, и с тех пор вы временами не в себе. Я не упрекаю вас — вашей вины тут нет, видит Бог, ненавижу себя за эти слова… О, я пойду. Страшно, с души воротит, но я должен идти. Я дал слово.

— Ло-цзэнь?

— Да, если хотите знать.

Конвей встал и протянул руку.

— Прощайте, Маллинсон.

— В последний раз — вы идете или нет?

— Я не могу.

— Тогда прощайте.

Они пожали друг другу руки, и Маллинсон ушел.

Конвей остался один в круге света. В голове у него крутилась фраза, врезавшаяся в память: все прекрасное эфемерно и обречено на гибель, два мира никогда не сойдутся, и один из них, как всегда, висит на волоске. Он сидел в раздумье какое-то время, потом взглянул на часы: было без десяти три.