Изменить стиль страницы

Сталин любил поиграть с писателями в кошки-мышки. За собой он, естественно, оставлял роль кошки: звонил им по ночам домой, вел двусмысленные, казалось бы, спонтанные, разговоры, на полуслове бросал трубку, а потом, читая сводки агентуры, наслаждался смесью страха с надеждой, в которую впадали его «мышки». До сей поры литераторы и литературоведы с придыханием вспоминают о нашумевшем звонке Сталина поэту Борису Пастернаку, когда вождь «пожурил» за то, что он не вступился за арестованного Осипа Мандельштама, написавшего удивительный по тем временам антисталинский стих, помните: «его пальцы, как черви»… Сталин попенял тогда, что поведение Пастернака трусливое, небольшевистское, и бросил трубку. Понимай как знаешь. А звонок Сталина самому Мандельштаму накануне ареста?!

А чего стоит телефонный разговор вождя с великим писателем и драматургом Михаилом Булгаковым? Как он «сопереживал, что не в силах помочь ему ни с работой, ни с выездом за границу, а потом неожиданный совет еще разок попытать счастья в Художественном театре». Что ни звонок, то новелла с круто закрученным сюжетом, то ли Достоевский, то ли Кафка.

К разговорам Сталин готовился тщательно, времени не жалел, тратил часы, а порой дни на изучение крамольных произведений и сопутствующих им скандалов. Наносил удар точно, всегда в болевую точку, как оса-наездник жалит свою жертву. Только оса парализует своим жалом гусеницу или кузнечика, чтобы предоставить пищу потомству, а Сталин жалил своих «верноподданных» ради удовольствия, ему было приятно наблюдать за их мельтешением. Насладившись, вождь или приказывал «убрать» надоевшую ему жертву, или, что реже, отпускал на «волю», по-кошачьи разжимал когти, зная, что мышка никуда не денется.

Эта игра не только забавляла Иосифа Виссарионовича, но и приводила в благоговение перед ним, чего я никогда не мог понять, его жертв — писателей и поэтов. Пастернак писал проникновенные стихотворные панегирики Сталину не по принуждению к юбилею, а по зову сердца («Мне по душе строптивый норов…»). Булгаков взялся за сочинение пьесы «Батум» о молодом революционере Сталине, произведения, по всем меркам, более чем пресмыкательского. И писал он пьесу тоже не по заказу, а от души. Сталин же запретил к постановке, посчитав, что драматург, занявшись описанием его внутреннего мира, залез туда, куда посторонним соваться заказано.

Так уж установилось — они «его писатели», а он их единственный «настоящий» читатель и ценитель. Подобные отношения складывались в семнадцатом веке между великим драматургом Жаном Батистом Мольером и его повелителем — французским королем-солнцем Людовиком ХIV. Так то происходило три столетия назад, а теперь на дворе век двадцатый.

Жизнь «творческой» интеллигенции неотделима от столкновения амбиций, открытого, а чаще — скрытого подсиживания в конкуренции за благосклонность властей, в стремлении заручиться их поддержкой в борьбе с собственными оппонентами. Сталин хорошо разбирался в их «творческой кухне», она мало чем отличалась от его «политической». Он сам любил состряпать блюда «с перчиком». В писательские склоки он встревал охотно и с удовольствием.

Отцу и в голову не приходило затевать какие-либо игры с доставшимися ему в наследство от Сталина «инженерами человеческих душ». Унижение человеческого достоинства, страх не только не доставляли ему удовольствия — это претило всей его природе. И время он предпочитал тратить на другое. В стране столько нерешенных проблем, народ не накормлен, разут, раздет… Тут не до игр. На взаимоотношения с писателями, художниками и всеми прочими гуманитариями отец смотрел утилитарно-прагматично: мы делаем общее дело, служим народу, так давайте его делать сообща. Все же остальное: амбиции, гениальность, претензии… В эти дрязги отец старался не лезть, но не получалось. Писатели его манеру поведения восприняли настороженно. Своей открытостью, отсутствием «второго дна» отец представлялся «интеллектуалам» примитивным. Неумение и, главное, нежелание покруче «завернуть сюжет» тоже ему не прощали. Они говорили на разных языках.

Теперь, когда Сталина не стало, «творческие» интеллигенты по привычке обращались к отцу за поддержкой, ждали от него одобрения своих произведений и, как следствие, наград. Отец же на роль судьи тогда не претендовал, старался сохранять дистанцию. Не то что он не имел предпочтений — имел, как и все мы. Отец читал и классику, и литературные новинки, но только по мере возможности, урывками, когда выдавался свободный вечерок. А выдавался он не часто, время поглощали деловые бумаги, проекты постановлений, докладные министров, шифровки послов, донесения разведки, наши и зарубежные газетные публикации, статьи по агрономии, новым строительным технологиям, химическим и иным производствам. До литературных толстых журналов руки доходили в последнюю очередь. Таков удел всех занятых людей, политических деятелей, руководителей крупных корпораций, я не говорю уже об ученых. Все они стоят перед выбором: или дело, или все остальное. И у всех, по крайней мере, у преуспевающей части, дело на первом месте. Попадаются, естественно, исключения — физики, увлеченные поэзией, или математики — историей. Но эти увлечения даром не даются, что-то при этом теряется. Так уж мы все устроены.

Когда читаешь, как много времени Сталин уделял художественной литературе, проблемам языкознания, философии, то сразу зарождается вопрос — за счет чего?

Нельзя объять необъятное — либо то, либо другое. Так или иначе, Сталин любил читать художественную литературу и посвящал чтению немалую часть своего времени. Он следил за всеми новинками, а потому установил своеобразную практику формирования и пополнения собственной (а затем распространил ее и на всех членов Политбюро) «домашней библиотеки», издал распоряжение: присылать на дом по одному экземпляру всехвыходивших в стране книг, от толстых романов и научных трактатов до ведомственных инструкций. Два раза в неделю фельдъегерь доставлял и сваливал у нас в прихожей упакованные в плотную коричневую бумагу пачки книг. На каждой — типографская этикетка: «Товарищу Н. С. Хрущеву». Не знаю, как поступали Сталин, Молотов или Микоян, но отец распаковывал пачки, исследовал содержимое, отмечал книги по своему вкусу, а остальные отсылал назад. Чтобы вместить содержимое всех книжных пачек, потребовалось бы помещение, сравнимое с крупной библиотекой. Далее отобранные книги заполняли в резиденции нескончаемые ряды так называемых шведских шкафов, с откидывающимися наверх застекленными дверцами. В отличие от казенной мебели, книги считались собственностью их пользователя. Остатки отцовской библиотеки, то, что не разошлось по родственникам и друзьям, хранятся на моей подмосковной даче.

И тем не менее, несмотря на всю занятость, отец, по мере возможности, держался в курсе культурной жизни. Он регулярно, даже мне трудно сейчас поверить, не реже раза в неделю ходил в театры, отдавая предпочтение опере и драме перед балетом, посещал концерты, классические и фольклорные, не пропускал ни одной художественной выставки. Театральные режиссеры и авторы спектаклей в антрактах, художники и скульпторы на выставках делали все, чтобы обратить на себя внимание, добиться одобрения. Даже простой поощрительный кивок дорогого стоил. Отец отнекивался, старательно уходил от оценок, объяснял, что он всего лишь зритель. К сожалению, в его положении не всегда удавалось сохранить нейтралитет.

В тех случаях, когда прочитать или посмотреть новинку времени недоставало, отец полагался на мнение экспертов, на заключения отделов ЦК. Тем самым, подписывая заранее заготовленные резолюции, он становился заложником чужого и даже чуждого ему мнения. К примеру, 15 января 1954 года он согласился с редактором «Правды» Дмитрием Шепиловым, отказавшим писателю Михаилу Шолохову в просьбе опубликовать отрывки из второго тома романа «Поднятая целина» из-за «насыщенности натуралистическими сценами и даже явно эротическими моментами». Когда через пару лет, напросившись к отцу в гости, Шолохов прочитает ему эти отрывки, он придет в недоумение, что там Шепилову примерещилось?