Изменить стиль страницы

— Как и мой учитель, Владимир Маяковский, я не член Коммунистической партии… — согласно стенограмме, только эти слова и успел произнести Вознесенский, как отец взорвался.

— Почему вы афишируете?… «Я не член партии!» Вызов бросает! Сотрем всех, кто стоит против Коммунистической партии. Бороться, так бороться! У нас есть порох! — выкрикивал он под аплодисменты и шум в зале.

«Трудно даже как-то и вспомнить весь этот крик, потому что я не ожидал этого взрыва, да и никто не ожидал, — так это произошло внезапно. Мне даже показалось, что это как-то несерьезно, что Хрущев сам себя накачивает, взвинчивает», — пишет Ромм.

Отец обрушился не на поэта Вознесенского, он спорил с Вознесенским-политиком. Сердитое лицо, выброшенная вперед рука, сжатый кулак, — все это приемы революционных ораторов домикрофонной эры. Таким его запечатлели в тот момент кино— и фотохроника. Такой образ Хрущева и стал расхожим. Далеко не лучший и абсолютно не соответствующий истинной сущности отца. Я, как и Ромм, не понимаю причин столь бурно-эмоциональной реакции. Вернее, мы не знаем и не узнаем истинных причин. Но явно дело не в словах, произнесенных самим Вознесенским и даже не в выступление Василевской. Кто-то подготовил отца, настроил его, что речь идет не о поэзии и даже не о болтовне фрондирующей молодежи, а о чем-то более значительном. О чем, остается только гадать, как и о том, кто это все подстроил. Хотя последнее нам доподлинно и неведомо, но угадать автора особого труда не представляет.

Вознесенский растерялся, он явно не ожидал ничего подобного, а Хрущев тем временем продолжал наседать на него.

— Вы представляете наш народ или вы позорите наш народ? — вопрошал он из президиума.

— Никита Сергеевич, простите меня, — пытался вставить слово поэт.

— Мы никогда не дадим врагам воли, никогда! — перебил его отец и, немного остывая, добавил: — Ишь, какой — «Я не член партии!» Он нам хочет какую-то партию беспартийных создать. Нет, здесь либерализму места нет, господин Вознесенский.

То, что его назвали «господином», Вознесенского окончательно перепугало, вдруг его действительно вышлют за границу, и он пролепетал: «Я здесь хочу жить!»

Теперь я оторвусь от стенограммы и вернусь к воспоминаниям Ромма и самого Вознесенского.

«А если вы здесь хотите жить, так чего ж вы клевещете?! Что это за точка зрения из сортира на советскую власть! — такими запомнились Ромму слова Хрущева.

— Я честный, я за Советскую власть, я не хочу никуда уезжать, — продолжал говорить Вознесенский.

— Слова все это, чепуха, — машет рукой Хрущев.

— Я вам, разрешите, прочту свою поэму “Ленин”, — невпопад отвечает поэт».

Здесь Ромм явно путает. Согласно стенограмме, Вознесенский начал декламировать поэму Маяковского «Владимир Ильич Ленин». Собственную поэму о Ленине он напишет только через полгода.

«Стал читать он поэму “Ленин”. Читает, но не до чтения ему: позади сидит Хрущев, кулаками по столу двигает. Рядом с ним холодный Козлов, Ильичев, который что-то на ухо Хрущеву шепчет, — описывает происходившее Ромм. — Вознесенский что уж он там пробормотал, не знаю, не помню, и Хрущев заканчивает так:

— Вот что я вам посоветую. Знаете, как бывает в армии, когда поступает новобранец негодный, не умеющий, неспособный? Прикрепляют к нему дядьку, в былое время из унтер-офицеров, а сейчас из старослужащих солдат. Так вот, я вам посоветую такого дядьку. Возьмите-ка в дядьки к себе Грибачева. Он верный солдат партии, он вас научит писать стихи, научит уму-разуму. Товарищ Грибачев, возьметесь обучить Вознесенского?

— Возьмусь! — выкрикивает с места Грибачев».

Я уже писал, Николай Грибачев, поэт и главный редактор журнала «Советский Союз» располагался на самом крайнем фланге группировки, противостоявшей группировке, в которую входил Вознесенский. Но угроза отца никогда не реализовалась. Грибачев остался в своем стане, а Вознесенский — в своем.

Зал, по словам Вознесенского, в эти минуты скандировал: «Позор! Долой!».

«Метнувшись взглядом по президиуму, я (Вознесенский. — С. Х.) столкнулся с пустым ледяным взором Козлова. И он, и все остальные члены президиума глядели как бы сквозь меня. И тут, бранясь, Хрущев, видимо, назло залу или машинально назвал вдруг меня “товарищ Вознесенский”. А может быть, за несколько минут чтения поэмы он вынужден был помолчать и понял, что перебрал? Взмокший вождь с досадой нацепил свою маску и процедил: “Работайте”».

Вспотевший Вознесенский покинул трибуну, не оправдавшись и не защитившись. Конечно, отец понял, что перебрал, очень на себя рассердился, но остановиться не смог и в пылу затеянного им же скандала обрушил гнев на голову «сообщника» Вознесенского — Василия Аксенова, тоже фигурировавшего в справке Суслова. Ориентируясь по лежавшей перед ним «рассадке» людей в зале, он представлял, где приблизительно должен сидеть Аксенов, но в лицо его, естественно, не знал. Поэтому, взглянув в подсказанном направлении, он остановил взгляд на чем-то ему знакомом молодом человеке, как потом оказалось графике Илларионе Голицыне, «сидевшем на виду президиума в красной рубашке и недовольно шептавшемся с соседями», — так написал о завязке этого эпизода Белютин.

Голицын мелькал в Манеже, затем в Доме приемов и примелькался, но кто он и откуда, отец так и не понял. Сейчас же непоседливость Голицына его снова взорвала.

— А вы что скалите зубы? Вы, вон там, в последнем ряду, в красной рубашке! Вы что зубы скалите? Подождите, мы еще вас выслушаем, дойдет и до вас очередь! Кто это? — такими запомнились Ромму слова Хрущева.

— Аксенов, — ему кричат.

— Ах, Аксенов? Ладно, послушаем Аксенова, пожалуйте сюда.

— Я? — встает какой-то человек в задних рядах.

— Да нет, рядом.

— Я? — встает другой.

— Вы, вы, вы!

Идет по проходу человек в очках, в красной рубашке под пиджаком, без галстука. Незнакомый никому, худенький такой человек.

Ну, тут всю эту толпу интеллигентов охватило какое-то странное, жестокое возбуждение. Это явление Лев Толстой здорово описал в «Войне и мире», там Ростопчин призывал убить купеческого сына, и толпа, сначала не решалась, а потом, друг друга заражая жестокостью, стала делать дело.

Идет этот человек по проходу, а на него кричат: «Негодяй! Красную рубашку в ЦК надел!», «Пришли в Кремль разодетые, как индюки!» — эти выкрики запомнил Ромм, они же зафиксированы в стенограмме.

«У меня нет другой», — согласно Ромму, пробормотал человек в очках.

— Иди, иди, отвечай за свои дела!

Со всех сторон вскакивают какие-то смирновы, какие-то васильевы, какие-то рожи.

Выходит он.

— Вы — Аксенов? — Хрущев спрашивает.

— Нет, я не Аксенов, — отвечает.

— Как не Аксенов? Кто вы? — Недоумевает Хрущев.

— Я… я — Голицын!

— Что, князь Голицын?

— Да нет, я не князь, я… я — художник Голицын, я… художник-график… я реалист, Никита Сергеевич, хотите, у меня вот тут есть с собой работы, я могу показать…

— Не надо! Ну, говорите, — осекся Хрущев.

— А что говорить? — не понимает тот.

— Как — что? Вы же вышли, так и говорите! — теперь уже удивился Хрущев.

— Я не знаю, что говорить… я… не собирался говорить, — мнется Голицын.

— Но раз вышли, так говорите, — не знает, как выбраться из неудобного положения Хрущев.

Голицын молчит.

— Но вы понимаете, почему вас вызвали?

— Да… нет, я не понимаю… — говорит Голицын.

— Как не понимаете? Подумайте.

— Может быть, потому, что я стихотворению товарища Рождественского аплодировал или Вознесенского?

— Нет.

— Не знаю.

— Подумайте и поймете.

Голицын молчит.

— Ну, говорите.

— Может быть, я стихи почитаю? — спрашивает Голицын.

— Какие стихи? — удивился Хрущев.

— Маяковского, — говорит тот.

И тут в зале раздался истерический смех. Сцена эта делалась уже какой-то сюрреалистической, это что-то невероятное: этот художник-график, который не знает, что говорить, и Хрущев, который «споткнулся», думая, что это Аксенов».