Изменить стиль страницы

Нужно отдать должное Белютину, он уже тогда хорошо понимал политическую подоплеку происшедшего в Манеже. «Но надо было знать этого человека, — пишет Белютин о Суслове, — чтобы питать смешную иллюзию, будто он спокойно будет ждать своего конца. Манеж явился для него шансом, попыткой реванша. Поэтому он мобилизовал не только реакционных художников, но и собственный аппарат, своего рода тайную полицию, даже поступавшая к иностранным корреспондентам информация о событиях в Манеже ими старательно редактировалась. В сусловской версии все превращалось в бунт одиночек, а не проявлением того широкого движения среди художественной интеллигенции, которое поддерживалось партийным аппаратом и рядом самых высоких партийных руководителей и против которых выступил спровоцированный на взрыв Хрущев.

За считанные часы в редакциях рассыпали набор, сбивали клише, на радио и телевидении изымались тексты о нашей экспозиции. Номер журнала “Советский Союз” для Америки, полностью оформленный работами моих учеников, где шла давно подготовленная мною статья, изъяли из типографии и уничтожили».

Хороший тактик Суслов постарался немедля закрепить достигнутый успех. На стол отцу легла новая докладная о том, что неладно не только у художников, не лучше обстоят дела и в литературе, и в кино, и в театре, и в музыке. И туда пробрались люди озлобленные. Отец же чувствовал себя не в своей тарелке. Внутренне он стыдился учиненного в Манеже скандала и одновременно, стремясь оправдаться перед самим собой, убеждал самого себя в собственной правоте. Иначе он, руководитель государства, отвечающий за спокойствие в стране, поступить не имел права. Записка Суслова оказала действие, отец согласился, что останавливаться на Манеже нельзя, следует вразумить и всех остальных. Так начался этот, наверное самый несчастливый, период в жизни отца.

Суслов предложил собрать Пленум по идеологии с установочным докладом самого Хрущева. Отец не возражал, но Пленуму предпочел разговор по душам. Суслов посоветовал «поговорить по душам» с интеллигенцией в ЦК, на худой конец в Кремле, там сами стены будут на них давить. Отцу больше импонировало нейтральное место, вроде подмосковного Семеновского, где они уже дважды откровенно и, как он считал, продуктивно беседовали о наболевшем с писателями и другими творческими деятелями. Но в Семеновском в декабре неуютно, и он остановился на Доме приемов на Ленинских горах. Там имелся кинозал, его можно использовать для совещания. Перед обсуждением, считал отец, следует разрядить напряжение обедом, продемонстрировать, что собрались для дружеского разговора, а не для «накачки». Обед-совещание назначили на 17 декабря 1962 года. Заглавный доклад по настоянию Суслова поручили Ильичеву, как председателю Идеологической комиссии. Ход Михаил Андреевич рассчитал с иезуитской точностью: от доклада Леониду Федоровичу не отвертеться, пусть этот поклонник «модерна» замарается как следует. Отец не возражал. Паутины, которой его опутывал Суслов, он не замечал.

Сам я на том совещании не присутствовал. В печати опубликовали только доклад Ильичева, без выступлений других участников. Сейчас полная стенограмма происходившего в Доме приемов доступна всем желающим, но она длинна и скучна, я предпочту ей саркастические комментарии одного из участников, кинорежиссера Михаила Ромма: «Приехал. Машины, машины, цепочка людей тянется. Правительственная раздевалка. На втором этаже анфилады комнат, увешанные полотнами праведными и неправедными».

Отец рассчитывал, что «нормальные» художники и не художники разделят его неприятие к «извращенному» отображению природы, человека и всей нашей действительности. Вот он и попросил развесить в фойе Дома приемов с одной стороны, картины Юрия Непринцева, Александра Лактионова, Сергея Герасимова, Владимира Серова, а с другой — расставить скульптуры Неизвестного и творения других абстракционистов.

Результат получился обратный, многие из приглашенных становились на сторону абстракционистов-модернистов. Одним, как Илья Эренбург, их работы нравились, другие, в том числе и Михаил Ромм, просто сочувствовали гонимым властями. В России они всегда вызывают сострадание, неважно, нищие, арестанты или нетрадиционные художники.

«Толпится народ, человек триста, а то, может быть, и больше, — пишет Ромм. — Все тут: кинематографисты, поэты, писатели, живописцы и скульпторы, журналисты. В двери, которая ведет в главную комнату, видны накрытые столы: белые скатерти, посуда и яства. Черт возьми! Банкет, очевидно, предстоит! Что же это, смягчение, что ли?

Смотрю, тут и абстракционисты. Рядом с Неизвестным мелькают и другие художники, которых я знал и которых ожидало, как казалось, неминуемое наказание. А тут вдруг банкет.

И вот среди этого гула, всевозможных взаимных приветствий и вопросительных всяких взоров появляется руководство, толпа устремляется к Хрущеву, защелкали камеры. Разумеется, тут же выросла фигура Михалкова: откуда ни щелкнет репортер, непременно рядом с Хрущевым Михалков, ну еще тут же Шолохов, Грибачев и какой-то человек с подергивающимся лицом — не знал я, кто это. Спросил. Оказывается — скульптор Вучетич, у него нечто вроде тика.

Ну ладно. Хрущев беседует как-то на ходу, направляется в эту самую главную комнату, все текут за ним. Образуется в дверях такой водоворот из людей.

Расселись все. С одного конца раздался такой звоночек, что ли. Встал Хрущев и сказал, что мы пригласили вас поговорить, мол-де, но так, чтобы разговор был позадушевнее, получше, пооткровеннее, решили вот — сначала давайте закусим.

Да, еще Хрущев извинился, что нет вина и водки, и объяснил, что не надо пить, потому что разговор будет, так сказать, вполне откровенный. Понятно…

Ну, примерно час ели и пили. Наконец подали кофе, мороженое. Стали отваливаться. Хрущев встал, все встали, зашумели, загремели стульями, повалил народ в анфилады. Перерыв».

После перерыва начался разговор. В кинозале, перед экраном, прикрытым занавесом, разместился президиум: Хрущев, другие члены Президиума ЦК. С коротким докладом выступил Ильичев. Леонид Федорович отлично понимал, что Суслов его подставляет, но не подставиться не мог. Не уходить же ему из-за каких то художников из секретарей ЦК? И вообще из политики? Человек умный и изворотливый, он попытался выкрутиться. Критику свел к перечислению уже «обсуждавшихся» в Манеже работ: «Обнаженная» Фалька, «Толька» Жутовского, «Разрушенная классика» Неизвестного и иже с ними. От себя не добавил практически ничего. Правда, упомянул недавно вышедший в Нью-Йорке сборник стихов «Весенний лист» тогда еще никому неизвестного диссидента-математика А. Есенина-Вольпина, писавшего: «Что тираны их — мать и отец, / И убить их пора бы давно…», и еще: «Ничего не хочу от зверей, / Населяющих злую Москву». Строки, на мой взгляд, не столько поэтические, сколько политические, но автору виднее.

Затем Ильичев рассказал о новом письме Хрущеву от группы деятелей культуры, писавших о свободе выражения мнений, ставшей возможной после XX и XXII съездов партии, и одновременно опасавшихся «появления нового Сталина» и заверил, что такого не случится.

— У нас полная свобода борьбы за коммунизм, — провозгласил в заключение Леонид Федорович.

Хлопали ему дружно, но не очень громко.

Ромм Ильичева не запомнил, поэтому я для комментариев предоставлю слово Белютину, он тоже присутствовал на обеде: «Леонид Ильичев, толстый невысокий человек в сверкающих очках мало напоминал того “растерянного студента”, которому Хрущев в Манеже сделал выговор. Он (Ильичев. — С. Х.), столько сделавший для того, чтобы произошло культурное обновление страны, в котором студия (Белютина. — С. Х.) играла, по всей вероятности, роль символа, теперь, как рядовой партийный паникер, готов был отправить на плаху всех близких, лишь бы сохранить самого себя».

Белютин раскусил замысел Суслова, именно так он задумал представить нового «либерального» идеолога его «пастве». Пусть их от него с души воротит. И воротило. Еще как воротило. В полном соответствии с сусловским сценарием.