Изменить стиль страницы

Дальше разговор зашел на более общую тему Сталина и сталинизма. Вот как Твардовский пересказал, что говорил ему отец: «У нас работает специальная комиссия, уже есть вот таких три тома, где все документально и подробно изложено про этот период. Этого публиковать сейчас нельзя, но пусть все будет сохранено для тех, кто придет нам на смену. Пусть знают, как все было. Мы вообще не судьи сами себе, особенно люди, стоящие у власти. Только после нас люди будут судить о нас: какое наследие мы получили, как себя вели (при Сталине и после него), как преодолевали последствия того периода.

Мне многие пишут, что аппарат у нас сталинский, все сталинисты по инерции, что надо бы этот аппарат перешерстить. Да, в аппарате у нас сталинисты, — отвечает он (Хрущев. — С. Х.) сам себе, — и мы все сталинисты, и те, что пишут, — сталинисты, может быть, в наибольшей степени. Потому разгоном всех и вся вопрос не решается. Мы все оттуда вышли и несем на себе груз прошлого. Дело в преодолении навыков, навыков самого мышления, в уяснении себе сути (исторической), а не в том, чтобы разогнать (или пересажать)».

Твардовский дожидался, пока Хрущев закончит свою тираду, чтобы перейти к теме, волновавшей его не меньше разрешения опубликовать «Ивана Денисовича», к теме цензуры. Наконец такая возможность ему представилась.

— Я обратился к вам, Никита Сергеевич, с этой рукописью потому, что, говоря откровенно, мой редакторский опыт с непреложностью говорил мне, что если я не обращусь к вам, эту талантливую вещь зарежут, — произнес Твардовский заранее продуманную фразу.

— Зарежут, — с готовностью подтвердил Хрущев. Тут Твардовский напомнил Хрущеву, что заключительные главы его поэмы.

«За далью — даль» тоже запрещали.

«— Кто это мог, как это могло случиться? — Хрущев повторил те свои слова, которые я (Твардовский. — С. Х.) уже слышал от Лебедева».

Напомню читателям, о чем шла речь. Законченную в 1953 году поэму «За далью — даль» долго держали в цензуре, подозревали автора в сочувствии кулакам, так как родители Твардовского подверглись раскулачиванию и были отправлены в ссылку. Понадобилось вмешательство отца, чтобы весной 1960 года поэму наконец-то напечатали, и не где-нибудь, а в «Правде», и не когда-либо, а на Первомай, 29 апреля и 1 мая. В 1961 году, тоже при прямой поддержке отца, Твардовский получил за нее Ленинскую премию. Так что «удивленные» возгласы, как отца, так и Лебедева можно считать чисто риторическими. Они все отлично помнили. Однако «забывчивость» Хрущева позволила Твардовскому впрямую заговорить о цензуре.

И снова цитирую записи из дневника Твардовского: «”Современник”» Некрасова и правительство Николая I и Александра II — два разных, враждебных друг другу лагеря. Это там цензура — дело естественное и само собой разумеющееся. А например, «Новый мир» и советское правительство — один лагерь. Я, редактор, назначен ЦК. Зачем же надо мной поставлен еще редактор-цензор, которого, по его некомпетентности, ЦК заведомо никогда бы не назначил редактором журнала, а он вправе изъять любую статью, потребовать таких-то купюр и т. п. Это редактор над редактором.

И главное, хотя функции этих органов (цензуры-Главлита) ограничены обеспечением соблюдения государственной и военной тайны, они решительно вмешиваются в область собственно литературную (“почему такой грустный пейзаж” и т. п.) и часто берут на себя как бы осуществление литературной политики партии, опираясь, например, на постановление ЦК о “Звезде” и “Ленинграде” (в частности в отношении Зощенко), которое, в сущности, уже изжито, снято самим ЦК, который давно уже не только разрешил издавать Зощенко и Ахматову, но всем духом и стилем руководства литературой отошел от диктата этого постановления.

Хрущев, как бы размышляя вслух, произнес в ответ: “Это надо обдумать. Может быть, вы правы. В самом деле, год назад отменили цензуру на сообщения из Москвы иностранных корреспондентов, и что вы думаете? Стали меньше лгать и клеветать”».

Друг и заместитель Твардовского по журналу Владимир Лакшин развивает дневниковую запись: «Хрущев согласился со мной, — рассказывал Александр Трифонович (своим соратникам по «Новому миру». — С. Х.), — что то или иное мнение руководящего лица о произведениях искусства зависит часто от причин случайных, даже от дурного пищеварения».

Твардовский убеждал Хрущева, что литература лучше поможет советской власти, если ей дадут возможность свободнее критиковать темные стороны жизни.

«Советская власть не такая мимозно-хрустальная, чтобы рассыпаться от критики, — говорил Александр Трифонович, — знайте, Никита Сергеевич, — все лучшее в нашей литературе поддержит вас в борьбе с культом личности».

«— Вот мне прислал письмо и свои запрещенные к печати стихи, этого, как его? — Хрущев на секунду забыл фамилию, но тут же вспомнил и продолжал: — Евтушенко, — пишет Твардовский в дневнике. — Я (Хрущев. — С. Х.) прочел: ничего там нет против советской власти или против партии.

…Мне чудится,
будто поставлен в гробу телефон.
Кому-то опять сообщает свои указания Сталин.
Куда еще тянется провод из гроба того?

И опять Хрущев начал вспоминать о прошлом».

Вернусь к записям Лакшина.

«Еще одна просьба, личная, — сказал Твардовский, когда беседа подходила к концу. Никита Сергеевич весь сразу сник, потух, видно, решил, что попросит квартиру или дачу. Все оживление его погасло. — Нельзя ли отложить мою поездку в Америку? Я хочу закончить поэму, так сказать, на своем приусадебном участке поработать.

Твардовский пояснил, что он со своей поэмой, “как баба на сносях”…»

Речь шла о «Теркине на том свете», его история тоже уходила в далекий 1954 год. Идеологи выискивали в ней, и находили, множество аллегорий, намеков и, вообще, они не понимали, при чем тут «тот свет». Что, Твардовскому «этого света» не хватает? Хрущева тоже втянули в возню вокруг «Теркина на том свете». С тех пор прошло уже почти восемь лет, отец не забыл той истории, но детали не очень уж помнились.

И снова из дневника Твардовского.

— А-а… Конечно, помню, — отозвался Хрущев на просьбу Твардовского.

— Она тогда страдала рядом несовершенств, — дипломатично продолжил Александр Трифонович.

— Нет, она и тогда была очень талантлива… — перебил его отец. — Только отдельные места…

Отец никак не мог припомнить, что же ставилось в вину автору.

— Ах, боже мой, там и места этого давно нет, — пришел ему на помощь Твардовский. — Однако я прямо скажу, что моя доработка вещи не идет по линии сглаживания ее остроты, наоборот, она будет острее.

«— Конечно, конечно, — поощрительно откликнулся Хрущев. — Нет, вам сейчас ехать не нужно. У нас сейчас с ними (с американцами. — С. Х.) отношения вот такие (показал жестом бодание. — С. Х.), потом это пройдет.

На просьбу отложить мою поездку в Америку до весны Никита Сергеевич отозвался так, точно ему это даже понравилось».

20 октября отец еще не знал, что американцы уже сфотографировали наши ракеты на Кубе и кризис разразится в ближайший понедельник, но не сомневался, что после того как они о них узнают, по его задумке, в ноябре, и от него самого, Твардовскому в США придется ох как не сладко.

— Спасибо, — Твардовский благодарит Хрущева за согласие на непоездку в Америку. — И еще одна, последняя просьба. Когда я поставлю точку, разрешите показать вам «Теркина на том свете».

— Буду рад прочесть, — вежливо отозвался Хрущев. И на прощание добавил: — Будьте только здоровы, а все остальное — слава и все другое у вас есть и останется навсегда.

«На другой день Александр Трифонович собрал всех в редакции и кратко, во избежание лишних слухов, проинформировал сотрудников. Говорил, что Хрущев произвел на него очень хорошее впечатление нежеланием грубо вмешиваться в литературные дела. “Кажется, он досадует, что у него нет своего Луначарского”», — цитирует Лакшин своего друга и главного редактора.