Изменить стиль страницы

На учительской лестнице она встретила сторожиху. Та смущенно остановилась, уступила дорогу, посмотрела барышне Казмаровой вслед, словно удивляясь, что она тут. Но ведь школы не закрыты? Люди в смятении от мобилизации. В трамвае только об этом и говорили. Женщины везли сумки, набитые всякими продуктами, рассказывали, что торговцы уже придерживают товары. Конечно, через месяц станут продавать втридорога. Мужчины называли призывные возрасты, говорили, что мы занимаем границу, потому что немец хочет вторгнуться в нашу страну. Но все это только слухи, разговоры втихомолку; объявлений о мобилизации нигде не было расклеено.

Большая перемена, шумная как всегда, разливалась журчащими потоками по всем этажам, наполняя школу гомоном святочной ярмарки, в этом звонком гуле высоко взлетали отдельные смеющиеся голоса — все, все, как всегда. Счастливая молодость! Барышня Казмарова торопливо пробежала по коридору к учительской; как и все преподаватели, она старалась избегать приветствий учениц, в ответ торопливо кивая головой. Бартошова, заметив ее, изменилась в лице и явно испугалась. Все пятиклассницы уступали дорогу своей классной руководительнице. Как будто у них нечиста совесть. Что там они опять натворили? Ева проскользнула в учительскую, и как только вошла, все сразу замолкли. Барышню Казмарову встретила мертвая тишина. Коллеги смотрели на нее, как ей показалось, с испуганным недоумением, точно они даже и не ждали ее сегодня. «Фашистка я,что ли, какая, в чем дело? — думает Ева. — Или вы все с ума сошли из-за этой мобилизации?» Законоучитель встал и, внимательно глядя на Еву, решительно пошел ей навстречу. Тут из кабинета директора открылась дверь, и секретарь пригласил доктора Казмарову войти.

Директор указал ей на кресло и подождал, пока она сядет.

— Коллега, я знаю, как вы добросовестны. Но то, что вы пришли даже сегодня…

— Ну, само собой разумеется, — ответила Ева удивленно. — Все педагоги пришли, пока их не призвали. Занятия ведь продолжаются? — стала допытываться она.

— У вас дома нет радио?

— Нет, — сказала Ева, немного пристыженная тем, что опять запоздала. — Было какое-нибудь распоряжение? Все ведь здесь?

— Вы не получали телеграммы из дому?

— Получила, господин директор, еще вчера. Отец благополучно вернулся.

Директор озабоченно посмотрел на нее.

— Вас вызывали по телефону из Ул…

— Приглашение? — перебила Ева нетерпеливо. Все, что связано с отцом, ее раздражает. Даже и в школе ее преследует его имя. — И зачем они вас, пан директор, утруждают? Ведь я написала матери, что до воскресенья не могу. А сейчас такое время…

Раздался звонок, и директор медленно, как-то неохотно встал.

— Коллега, я даю вам отпуск на неделю. Ваш отец… авиационная катастрофа. Примите выражение моего искреннего…

Но Ева вздрогнула и не притронулась к его руке.

— Где? — произнесла она слабым голосом, словно ей не хватало воздуха от ужаса. — Не может быть! Где папа?

— В Улах, — ответил директор.

Да, теперь он лежит перед ней здесь, в улецкой часовне, — никогда уж он не пройдет, прямой, без шапки, по висячему мостику между застекленными кубами зданий, никогда. Сколько угодно можно разыскивать его автоматическим сигналом во всех пятидесяти пяти фабричных корпусах, Хозяин не откликнется больше. Хозяин недвижим. Какое ему дело до распри между народами и государствами, из-за которых столько забот у людей, он предстал перед божьим судом. И на что будет он осужден? Он оставил после себя большое дело. Его трудолюбие было образцовым, а его жестокость беспримерна. Тише, тише, мертвых поминают только добром! Он уже не узнает, что немцы нас испугались, что мобилизация отменена. Вот видишь, ты слишком поторопился. Поторопился — и не построишь уже автострады от Хеб до Бочкова. Но как будто все еще что-то высматривают глаза с энергичными морщинками на осунувшемся лице, которое Розенштам так заботливо подправил именитому покойнику. Шрам, как молния, наискосок рассекает лицо сверху донизу. Глаза необыкновенно жуткие, выпученные от ужаса при падении, они как будто хотели осветить свой собственный конец, эти неумолимые глаза. Они так и остались полуоткрытыми. Он и спал так же. Это знала его вдова. Даже врачу не удалось до конца сомкнуть его веки. И благочестивые пожилые женщины в своих монашеских платках, напоминающие деву Марию и святую Людмилу, объясняли в Улах, почему не могут закрыться глаза Казмара. Это знамение, что не будет покоя его душе и после смерти. На совести у него молодой Аморт.

Да, еще одно мертвое тело лежит в часовне, но Ева забыла о нем в эту минуту, она не в силах отвести глаза от отцовского лица. Это ее отец, и никогда он ей не скажет больше своим глуховатым, сдавленным голосом: «Умница, жаль, что ты не мальчишка!» И дочь поникла в слезах. Никогда больше не дрогнут искривленные губы, и он не упрекнет ее в дезертирстве, — если ушла с фабрики, так почему, по крайней мере, не преподает в его школах! Папочка, прости, я не верила в твои теории. Но тебя я любила, любила. А он лежит, вытянувшись во всю длину, что-то высматривая своими настороженными глазами и разоблачая ее половинчатую правду. «Умница, признайся по чистой совести: я был слишком значительным человеком. И потому ты ушла с моего пути». Мертвые, они заглядывают нам в душу. Великан со дня рождения угнетал крошку Еву своим именем. А она хотела чего-нибудь стоить и сама по себе. Этим она гордилась, да, гордилась. Поставила на своем и гордилась. Мертвые умеют перевернуть пашу душу. Зависть и гордость. Она не упрекала отца, не раскаивалась. Теперь все уже поздно. Больше никогда…

По каменному полу прозвучали чьи-то шаги, цветы зашелестели рядом с Евой. Оглянулась, не мачеха ли это? Но шаги направляются в сторону. Рядом с гробом Казмара стоял другой, Ева не думала о нем. К тому гробу подошла женщина. Молодая, в черном платье, с непокрытой головой, в руках у нее корзина цветов. Она поставила ее на пол, преклонила колена, перекрестила мертвого летчика, постояла с убитым видом, потом начала устилать гроб цветами. Она делала это с такой осторожностью, точно прикасаясь к больному, с такой заботливостью, точно верила, что принесет ему пользу.

— Еще несколько розочек в изголовье, — рассуждает она вполголоса, — вот так… чтобы тебе лучше спалось. Мы не думали об этом, когда вместе рыхлили для них землю, правда, Еничек?

Вся скорбь, которая, словно камень, угнетала молчанием дочь Казмара, выливалась из уст женщины певучими словами колыбельной песни. Она думала вслух, как делают женщины из простонародья.

— Еничек, — говорила она, — я знала, я так просила тебя. Злосчастный туман… — И она заплакала. — Не надо было слушать его, не надо. Что ему! Ведь он жил достаточно. А ты, Енда…

Ева Казмарова ужаснулась. Она шевельнулась, чтобы подойти к вдове летчика, но в эту минуту между ними пролез Кашпар. Он осматривал погруженную в полумрак часовню, прежде чем у гроба станет первый почетный караул из молодежи Казмара и к покойникам откроется публичный доступ. Он поспешно зашептал что-то молодой женщине, охваченной горем, указывая глазами на барышню Казмарову… «Его дочь», — слышит та. Но вдову это не тронуло.

— А я жена Аморта, — ответила она.

— Уходите, уходите, пани, вы ему не поможете. Не плачьте, мы о вас позаботимся.

Он попробовал ее увести.

Молодая женщина вырвалась и действительно перестала плакать. Она выпрямилась с пустой корзинкой в руках, глаза ее злобно сверкнули.

— На это мне наплевать, на ваши деньги, слышите? — закричала она, как будто они были не в часовне, и снова залилась слезами. — Верните мне Енду! Мы так любили друг друга…

Страшно было услышать такие слова, а дочери Казмара тем более. Когда она слышала те же слова? Откуда она знала это? Жилистые мужские ноги, кровавые полосы вдоль ободранных голеней, это живое мясо, дергающееся в чудовищной судороге, — обгоревший Горынек. Отец запер его в пылающей прядильне, чтобы спасти склад с хлопком, он опустил за ним противопожарный занавес. Наверное, он не знал, что там кто-то остался. Он же не думал, что они оба погибнут, не стал бы, конечно, уговаривать пилота, если бы тот наотрез отказался лететь?