Изменить стиль страницы

Я тоже задремал, когда в комнату на цыпочках вошел Ларавиньер и, никого не разбудив, тихонько сел возле меня. Он сам провел ночь у постели друга, заболевшего холерой, а вернувшись домой, узнал, что Марта ходила за врачом для Ораса.

— Что с ним? — спросил он, наклоняясь, чтобы рассмотреть больного.

Когда я признался, что не нашел ничего серьезного, но все же вынужден был остаться и заботиться о нем всю ночь, Жан пожал плечами.

— Хотите, я объясню вам, что это такое, — сказал он, понизив голос. — Мнительность, и ничего больше. Он уже два или три раза устраивал подобные сцены. Будь я вечером дома, Марта не кинулась бы со страху беспокоить вас. Бедная женщина! Если кто из них болен, то, конечно, она.

— Мне тоже так кажется. Но, сдается, вы очень суровы к моему бедному Орасу.

— Нет, я справедлив. Я не утверждаю, что Орас трус в обычном смысле слова; я даже уверен, что он храбр и решительно бросится в огонь сражения или пойдет на дуэль. Но у него трусость, свойственная всем людям, которые слишком себя любят: он боится болезни, страдания, медленной, бесславной и мучительной смерти в собственной постели. Он что называется неженка. Я видел, как однажды на улице он дал отпор каким-то подозрительным личностям, которые хотели было напасть на него, но убежали, увидев его самообладание, а в другой раз он упал в обморок из-за того, что, чиня перо, чуть-чуть порезал себе палец! Это натура женственная, несмотря на его бороду Юпитера Олимпийского. Он может возвыситься до героизма, но не вынесет пустячной физической боли.

— Дорогой мой Жан, — ответил я, — я каждый день вижу людей в расцвете сил и молодости, людей твердых и разумных, которых одна лишь мысль о холере (или даже менее серьезной болезни) повергает в крайнее малодушие. Не думайте, что Орас исключение. Напротив, только единицы встречают болезнь стоически.

— Да я и не осуждаю вашего друга, — возразил он. — Но я хочу, чтобы бедняжка Марта привыкла к его выдумкам и не поднимала тревоги всякий раз, как ему взбредет на ум, что он умирает.

— Так вот почему она так печальна и угнетена? — спросил я.

— О, это лишь одна из многих причин! Но я не хочу быть доносчиком. До сих пор я молчал о том, что здесь происходит. А теперь, когда вы с ними снова встретились, вы сами все поймете.

ГЛАВА XXIII

Действительно, навестив Ораса на другой день и найдя его, как я и ожидал, в полном здравии, я без особого труда вызвал его на откровенность, и он поведал мне свои огорчения.

— Что ж, не скрою, — сказал он в ответ на какое-то мое замечание, — я недоволен своей судьбой, недоволен жизнью. Скажу прямо — устал жить! Еще одна капля, и чаша переполнится; и тогда… тогда я покончу с собой.

— Однако вчера, когда вам показалось, что вы заболели холерой, вы умоляли меня спасти вас. Надеюсь, вы несколько преувеличиваете свою сегодняшнюю хандру.

— Вчера у меня в голове мутилось, я с ума сходил, и животный инстинкт заставлял меня цепляться за жизнь. Сегодня ко мне вернулась способность рассуждать, а вместе с нею скука и отвращение к жизни.

Я попытался заговорить с ним о Марте. Орас был теперь ее единственной опорой, и, решись он выполнить свое преступное намерение, она могла не пережить этого. У него вырвался жест нетерпения, чуть ли не ярости. Заглянув в соседнюю комнату и убедившись, что Марта еще не пришла из лавки, он воскликнул:

— Марта! В ней-то все и дело. Это мой бич, моя мука, мой ад! Вы меня предостерегали, Теофиль, и мне казалось унизительным признаться вам, что все ваши опасения сбылись. Теперь нет во мне больше этой глупой гордости, я вновь обрел своего лучшего, своего единственного друга и не понимаю, к чему скрывать от него то, что со мной происходит. Узнайте же правду, Теофиль. Я люблю Марту — и вместе с тем ненавижу, я боготворю ее — и в то же время презираю; я не могу расстаться с ней — но живу только тогда, когда не вижу ее. Объясните мне это. Вы ведь умеете все объяснить, ведь вы и любовь возводите в теорию и пытаетесь установить для нее режим, как для всех прочих болезней.

— Дорогой Орас, — ответил я, — думаю, что мне удастся, по крайней мере, определить ваше душевное состояние. Вы любите Марту, я уверен в этом. Но вы хотели бы любить ее еще сильнее — и не можете…

— Да, так оно и есть! — воскликнул он. — Я стремлюсь к великой любви, а испытываю любовь ничтожную. Я хотел бы обнять идеал, а сжимаю в руках лишь жалкую действительность.

— Иначе говоря, — продолжал я, пытаясь ласковым тоном смягчить суровость своих слов, — вы хотели бы любить ее больше, чем самого себя, — но даже так, как самого себя, полюбить не можете.

Он нашел, что я даю несколько упрощенное толкование его скорби, и ему это не совсем понравилось. Но как ни старался он уверить меня в возвышенности своих страданий, все, что он говорил, лишь подтверждало правильность моих выводов. Марта вернулась, и Орас, у которого тоже были какие-то дела в городе, оставил меня наедине с нею. То, что я узнал об их семейной жизни, отнюдь не внушало мне надежды быть им полезным. Но все же, прежде чем от них уйти, мне хотелось убедиться, что я действительно бессилен смягчить их печальную участь…

Оказалось, что Марта настолько же мало расположена делиться со мной своими горестями, насколько Орас спешил поведать мне свои. Этого следовало ожидать: обижена была она, у нее накопилось достаточно поводов жаловаться на него, но именно потому благородное великодушие обрекало ее на молчание. Чтобы преодолеть ее щепетильность, я сказал, что Орас повинился передо мной и исповедался во всех своих грехах. Это была правда: Орас не щадил себя, он открыл мне все свои проступки, но ни за что не хотел признать, что причина их кроется в его эгоизме. Однако и эта уловка не изменила принятого Мартой решения; я наметил в ней какую-то мрачную отвагу и угрюмое отчаяние, так не вязавшиеся с ее былой живостью и доброжелательной отзывчивостью. Она оправдывала Ораса и сказала мне, что во всем виновато общество: его неумолимый приговор навсегда клеймит падшую женщину и не дает ей подняться даже в глазах любимого человека. Она отказалась обсуждать свое будущее и туманно говорила о вере и покорности. Она не захотела также, чтобы я привел к ней Эжени, говоря, что новое сближение долго не продлится по тем же причинам, какие уже однажды привели к разрыву; и, уверяя меня в своей неизменной привязанности к моей подруге, заклинала меня не говорить о ней ни слова Эжени. Единственная мысль, казалось, владевшая ее сознанием, — ибо она неоднократно к ней возвращалась, — был долг, лежавший на ней; но в чем заключался этот загадочный долг, она мне так и не открыла.

Внимательно приглядевшись к ее внешности и движениям, я заподозрил, что она беременна; но она так мало была расположена к откровенности, что я не посмел расспрашивать ее, решив отложить это до более подходящего случая.

После того как я, глубоко опечаленный, расстался с Мартой, я случайно проходил мимо кафе, где Орас обычно читал газеты; он меня окликнул и уговорил посидеть с ним. Ему хотелось узнать, что говорила мне Марта; я же начал с того, что спросил, не беременна ли она. Трудно даже передать, как он изменился в лице, когда услышал эти слова.

— Беременна? — воскликнул он. — Не может быть! Вы думаете, она беременна? Она сама вам в этом призналась? Черт знает что! Этого еще только не хватало!

— Что же тут ужасного? — спросил я. — Если бы Эжени мне сообщила о таком событии, я почел бы себя счастливым.

Он стукнул кулаком по столу с такой силой, что во всем кафе задрожала посуда.

— Вам легко говорить! — сказал он. — Во-первых, вы философ, а во-вторых, у вас есть профессия и три тысячи ливров ренты. А я что буду делать с ребенком? В моем возрасте, при моей бедности, с моими долгами? Да и родители мои возмутятся! Как я его прокормлю? На какие деньги воспитаю? Не говоря уже о том, что я ненавижу этих пискунов, а ужаснее рожающей женщины для меня нет ничего на свете!.. Ах, боже мой!.. Вы мне напомнили, что вот уже две недели она не отрываясь читает «Эмиля»! [143]Конечно, она хочет сама кормить своего ребенка! Она собирается его воспитывать по Жан-Жаку в комнате величиной в шесть квадратных футов! Итак, я отец! Все кончено!

вернуться

143

«Эмиль»— Этические и педагогические идеи Ж.-Ж. Руссо, изложенные в его романе «Эмиль, или О воспитании» (1762), пользовались большой популярностью в передовых слоях французского общества XVIII в.