Они избрали толстобрюхого оратора с чернильницей через плечо, по имени Вандерхульк, чтобы почтить герцога речью; у этого субъекта было широченное вздутое зеленовато-желтое лицо, как у сарацина, глаза, похожие на кентских устриц, и рот его во время речи широко раскрывался, точь-в-точь как старый расхлябанный люк, борода его напоминала птичье гнездо, разодранное на клочки, какой-то клубок из соломинок, волос и комков грязи. Он был облачен в новый черный кожаный камзол и короткую мантию без сборок на спине, отороченную спереди и сзади скрипучей каймой из медвежьей кожи, а на голове у него красовался алый ночной колпак. Его грубая, поистине медвежья речь должна была оказать должное действие.
«Высокоблагородный герцог (ideo nobilis, quasi noil bilis [69], ибо вам не свойственна желчность или гневливость), да будет вам известно, что настоящая корпорация Виттенберга через меня, выразителя ее благодарности, горожанина по рождению, свободного германца по природе, оратора по призванию и писца по профессии, со всей покорностью и чистосердечием восторженно говорит вам: добро пожаловать в Виттенберг! Добро пожаловать, сказал ж О напыщенная риторика, утри свой вечно открытый рот и дозволь мне употребить более роскошную метафору в применении к государю доблестной саксонской крови! Красноречие, выложи из поэтического ларца весь запас своих похвал и избери самый величавый из тропов, имеющихся в твоей сокровищнице, дабы высказать ему свою покорность! То, чего не может выразить бессильная речь во всех ее восьми частях, сей бесценный дар, пекущийся о покое души как-никак, свершит нечто (говорю это со слезами на глазах), быть может, нечто выразит или выкажет — и все же сие является и все же не является, и будет скромным приношением, воздающим должное вашему высокому малодушию и недостоинству. Зачем мне блуждать и ходить вокруг да около и выписывать фортели и выделывать антраша двусмыслиц? Разум есть разум, доброжелательство есть доброжелательство. Со всем присущим мне разумом я сейчас, согласно посылкам, преподношу вам всеобщее доброжелательство нашего города, которое воплощено в образе позолоченного кубка, из коего надлежит пить на здоровье вам и вашим наследникам, законно порожденным вами.
Ученые кропатели соткут вам на скорую руку балдахины или ковры стихов. А мы, добрые малые, чья радость в кружках и кубках, не станем поливать вас стихами, как они, но постараемся по мере сил ублажить вас добрым кубком. Тот воистину ученый человек, кто научился пить с самым достойным.
Любезный герцог, скажу, не прибегая к парадоксам, ваши лошади на наш счет, на наши денежки, все время, покамест ты будешь пребывать у нас, будут бродить по колено в можжевеловой настойке и любекском пиве. Всех собак, коих ты привел с собой, будут угощать рейнским вином и осетриной. Мы не ходим в капюшонах из мерлушки или в горностаевых мантиях, как пресловутые академики, однако мы можем выпить за поражение твоих врагов. У них мерлушка, а у нас — пуховая подушка, у них горностаи, а у нас шерсть простая. Они называют нас мастеровыми, и вполне справедливо, ибо большинство из нас мастера носить рога либо гоняться за девками, а как напьемся вина, мы витаем между небом и землей, точно гроб Магомета, что подвешен в мечети в Мекке. Три части света — Америка, Африка и Азия — исповедуют нашу простецкую веру. Нерон, воскликнув: «О, qualis artifex pereo!» [70], тем самым признал себя нашим согражданином, ибо «artifex» означает: «горожанин» либо «ремесленник», между тем как «carnifex» означает: «ученый» либо «палач».
Вступайте же, ничтоже сумняшеся, в наши богомерзкие пределы! Добрейший герцог, веселись себе на здоровье в нашем городе, и да будет тебе известно, что, подобно тому как чеснок обладает тремя свойствами — заставляет человека мигать, выпивать и смердеть, так и мы будем подмигивать, глядя на твои несовершенства, пить за твоих любимцев, а всех твоих недругов заставим смердеть. Да будет так! Добро пожаловать!
Герцог от души смеялся, слушая эту нелепую речь, но в тот же вечер его снова распотешили на славу, ибо он был приглашен в одну из главных школ на представление комедии, разыгранной школярами. Называлась она: «Аколаст, блудный сын», и была столь отвратительно исполнена, столь грубо сколочена, что сам Гераклит не удержался бы от смеха. Один актер, словно утрамбовывая глиняный пол, так топотал ногами по подмосткам, что мне всерьез подумалось, будто он решил посрамить построившего их плотника. Другой размахивал ручищами, словно сбивал шестами с дерева груши, и можно было опасаться, что он выбьет из розеток свечи, висевшие у него над головой, и оставит нас в темноте. Третий только и делал, что подмигивал и корчил рожи. Имелся там и нахлебник, который, хлопая руками и щелкая пальцами, казалось, исполнял какой-то шутовской танец.
Лишь одно им удалось правдоподобно изобразить — это голодовку блудного сына, ибо большинство школяров кормили впроголодь. В самом деле, глядя, как они набросились на желуди и стали усердно их пожирать, можно было подумать, что опи воспитывались в какой-нибудь свиной академии, где их сему научили. Ни одной порядочной шутки не нашлось у них, чтобы разогнать сон зрителей, — но от их остроумия так и несло помоями и навозом. Правда, время от времени на сцене слуга запускал свою лапу в блюдо перед носом хозяина и чуть не давился, жадно, с чавканьем поглощая еду, в надежде вызвать всеобщий смех.
На следующий день происходил торжественный диспут, на котором Лютер и Каролостадий бранились, спихивая друг друга с места, как во французской игре. Могу сказать, что тут были нагромождены горы возражений против церковной службы и против папы, но мне не запомнилось более никаких подробностей сего диспута. Противники, думалось мне, замучают друг друга своими доводами — так убежденно и горячо они спорили. У Лютера голос был позычней, и он потрясал и размахивал кулаками яростней, чем Каролостадий. Quae supra nos, nihil ad nos; [71]они не вымолвили ни одного смешного словечка, посему я расстанусь с ними. Но, ей-богу, их телодвижения по временам могли бы чуточку повеселить зрителя.
Я имею в виду не столько сих двух мужей, сколько вереницу всяких спорщиков и ответчиков. Один из них на каждом слоге рассекал воздух указательным пальцем и при этом кивал носом совсем как престарелый учитель пения, каковой отбивает такт, наставляя юнца, готовящегося в певчие. Другой, закончив фразу, всякий раз вытирал себе губы носовым платком, а когда ему казалось, что он закатил потрясающую риторическую фигуру и вызвал неописуемое восхищение зрителей, он всякий раз взбивал себе шевелюру и победоносно крутил усы в ожидании аплодисментов. Третий то и дело вскидывал голову, точь-в-точь как гордый конь, закусивший удила; а то мне представлялось, будто передо мной какой-то необычайный пловец, при каждом взмахе руки прижимающийся подбородком к левому плечу. У четвертого от гнева выступал пот на лбу и пена на губах, когда противник отвергал ту часть силлогизма, на которую не приготовил ответа. Пятый раскидывал руки в стороны, как пристав, который идет впереди, раздвигая народ, и помахивал указательным перстом и большим пальцем, полагая, что он всех ублажил своим заключением. Шестой вешал голову, точно овца, заикался и шепелявил с весьма жалобным видом, когда его измышления терпели сокрушительный удар. Седьмой задыхался и со стоном цедил слова, словно его придушил жестокий аргумент.
Все это были тупые работяги, начитавшиеся книг и набравшиеся кое-каких знаний, но за отсутствием ума не умевшие ими воспользоваться. Они воображали, будто герцог испытывает величайшую радость и удовлетворение, слыша, как они изъясняются по-латыни, и поскольку они только и делали, что приводили на намять Цицерона, он вынужден был их выслушивать. В наше время во множестве университетов завелась глупая привычка превозносить как отменного оратора ловкача, который ворует не только фразы, но и целые страницы у Цицерона. Если из клочков цицероновских писаний он сумеет состряпать речь, он преподносит ее миру, хотя, по существу, это лишь шутовской плащ, сшитый из разноцветных лоскутов. Нет у них ни своей собственной выдумки, ни собственного предмета, но они подделываются под его стиль, и у них получается смехотворная мешанина. Тупоголовые германцы первые занялись этим делом, а нас, англичан, тошнит от их нелепых подражаний. У меня возбуждает жалость Низолий, каковой только и делал, что выдергивал нитки из старой, изношенной ткани.