Гил поежился, повернулся к отцу и увидел, что Мейстро выжидательно смотрит на него — теперь уже не жует фрукты, а глаза стали туманными и непроницаемыми. Он явно ждал, пока сын что-либо скажет, — вот только Гил не мог догадаться, что сейчас будет уместно.
— Отец, эта баллада, «Der Erlkönig»…
— Да?
Мать занялась уборкой со стола, хотя звуковые слуги справились бы с этим быстрее. Со стопкой тарелок в руках она удалилась на кухню. Отец проводил ее взглядом, потом вновь повернулся к Гилу.
— Меня удивило, — продолжил Гил, — что ты запрограммировал именно эту песню на сегодняшний вечер — вечер, когда мы вроде бы должны праздновать.
— Нет, — сказал Мейстро. — Эта баллада идеально подходит для сегодняшнего вечера. Для этого вечера другой мелодии вообще не существует.
И тогда Гил понял. Отец знал, что ему туго придется на арене, знал, как велика вероятность, что он не сумеет пройти испытание. И таким способом хотел показать ему, что все понимает, что сумеет принять и вынести удар, если его сына отправят в мусоросжигательную печь. На секунду Гил даже почувствовал своего рода облегчение. Да, отец сумеет принять удар и сохранить свою гордость, даже если сын не справится. Разве не чудо?.. Но тут подоспела вторая волна эмоций. Да, черт побери, может, отец и сумеет принять удар, но это ведь не отцу предстоит идти на смерть! Это ведь не отец будет изувечен и разодран в клочья на арене, а после брошен в жадное пламя мусоросжигательной печи!..
Душевный подъем, охвативший его миг назад, мгновенно утонул в черном злом отчаянии.
Позже, один у себя в комнате, Гил уснул с последней строкой баллады на устах. Уснул и попал в сон, который вновь и вновь снился ему всю жизнь, сколько он себя помнил. Всегда один и тот же сон. Вот такой…
Голая стена из неровных торчащих камней поднимается над унылым речным берегом к полке из полированного черного оникса, которая протянулась в доброй сотне футов над головой. Время — какой-то неопределенный ночной час. Небо не синее и не черное — рябое, крапчатое, в неприятных коричневых и гнилостно-бурых пятнах. Там, где эти два цвета перекрывают друг друга, они выглядят как кровь — засохшая струпьями кровь. На излучине реки ониксовая полка выступает далеко, простираясь над водой до другого берега, и образует крышу, а на этой крыше стоит пурпурное здание с массивными колоннами вдоль фасада, каждая из которых обрамлена поверху черными каменными ликами. Вокруг — великая и глубокая тишина, она не просто висит надо всем, ее излучает местность. Луна — неподвижный серый диск.
Гил как будто приближается к полке и зданию, как всегда всплывая вверх от воды на черном листе, и это очень странно, ведь ветра совсем нет. Потом, проплыв над строением с колоннами, он снова опускается к реке. Мягко покачиваясь, точно в колыбели, плывет он к Стигийскому морю, которое поглощает его и увлекает к не знающему света дну, где воздушная река несет его над морским ложем, мимо того же самого пурпурного здания, того же самого мыса, в то же самое море, на дно, его встречает в точности та же река, в точности то же здание, тот же океан, и…
Он проснулся в холодном поту, глаза ныли, словно и на самом деле до боли всматривались в невозможную реальность сна. Сердце колотилось от страха, который в то же время был неописуемо сладостным и желанным…
Этот сон посещал его с тех самых пор, как он, тогда трехлетний ребенок, побывал на арене вместе с отцом, который инспектировал приготовления к церемонии Дня Вступления в Возраст. В центре площадки гудел Столп Последнего Звука — врата в ту землю за пределами жизни, где все иначе. Эта колонна страшно заинтересовала мальчика, и он, вырвавшись от отца, подбежал к Столпу, сунул голову внутрь и увидел диковинную страну за ним.
Гил не знал, боится ли он или же с нетерпением ждет своей встречи со Столпом завтра, в конце церемонии.
Завтра…
Арена…
Внезапно он подумал, не будет ли ему трудно снова заснуть.
То же самое мгновение. Затемненная комната Башни Обучения. Во мраке видно лишь оранжевое свечение — рояль.
Руки на клавишах — как пена на волнах.
Сгорбленная фигура бешено мечется, вертится, колотит, стучит по клавишам с безумием ненависти, которая выкипает через глаза… Вдыхаемый воздух со свистом врывается в сведенные судорогой, высушенные страхом легкие… На щеках — слезы…
Рози колотит по клавишам. Может быть, завтра он станет правителем всего общества музыкантов. Может быть, он станет трупом. На арене все может повернуться либо в одну сторону, либо в другую.
Он проклинает клавиши и свои пальцы. Он топчет ногами педали, и ему кажется, что пальцы на ногах переломаны.
И рояль все время поет: «Завтра… завтра…»
А между тем когда-то…
В часовне «Первого Аккорда» — здания генных инженеров — Прыгун присел, глядя на медленно открывающуюся дверь, через которую собирался выйти сам. Его ноздри раздулись, пытаясь уловить запах, какие-нибудь духи, что ли…
Музыкант, вошедший в часовню, не заметил популяра, сгорбившегося за спинкой последней молитвенной скамьи, закрыл за собой дверь и повернулся к алтарю. Ритуальным жестом он сложил ладони перед лицом, соприкоснувшись кончиками пальцев, потом развел руки в позицию, из которой дирижер может начать симфонию, и тогда увидел Прыгуна.
Музыкант раскрыл было рот, чтобы закричать, и тут популяр прыгнул. Он отбросил музыканта к стене, припечатав всеми своими тремя сотнями фунтов. Музыкант, в мгновенном напряженном усилии, взведенном бешеным выбросом адреналина, вырвался и сумел сделать один неуверенный шаг. Но Прыгун, обхватив кулак одной своей руки пальцами другой, взметнул эту дубинку из костей и плоти и резко обрушил на шею музыканту. Позвоночник несчастного с треском сломался, и он повалился лицом вниз. Голова его неестественно вывернулась, оказавшись под левой рукой.
Прыгун спрятал тело за алтарем, потом вернулся к двери и рискнул выглянуть в коридор. Мягко сияющие потолочные панели высвечивали коричневые и черные вихри в зеленом мерцающем камне стен, и казалось, что эти перегородки состоят из живых существ, карабкающихся друг на друга, словно скопище вшей, сбивающихся пеной в попытке разорвать оковы магической известки, скрежещущих зубами от ярости, потому что известка не поддается…
В коридоре было пусто. Он вышел и прикрыл за собой дверь часовни.
Сжимая в руке нож, Прыгун прокрался по сверкающему коридору и вышел к лифтовой шахте. Она отличалась от известных ему неработающих шахт в руинах популярского сектора города, потому что была чистой и свободной от летучих пауков. А кроме того, он не увидел здесь ничего похожего ни на кабину, ни на тросовую подъемную систему. Похоже, человек просто входит сюда и его возносит кверху по воздуху, или же он начинает падать, но воздух поддерживает его… Прыгуну это не нравилось, но другого пути у него не было. Он нажал номер нужного ему этажа и шагнул в трубу.
В костях у него началась игра созвучий и диссонансов. Звуки вихрились в нем, свивались над головой, словно ветер, и поднимали по шахте. Внезапно подъем прекратился, и его мягко понесло к выходу на верхний этаж. Прыгун оттолкнулся от стены, как в невесомости, перевернулся в стоячее положение и вылетел в коридор; ужас немного отпустил его, когда лифт за спиной взвыл и остановился.
Он двинулся по коридору и остановился у первой двери, держа нож перед собой в готовности выпустить кишки любому, кто его обнаружит. Ему нужна была детская комната, но он не знал, за какой дверью ее искать. Прижав ладонью активатор двери, он напрягся, ожидая, пока откроется вход.
В сверкающей металлической чаше диаметром не меньше ста пятидесяти футов, уходящей вниз на двадцать этажей, плавали женщины — больше сотни обнаженных женщин. Их поддерживал на плаву блуждающий, почти видимый звук, который булькал от края до края этой неимоверной металлической бадьи, от ее обода до самого дна. Они дрейфовали — то широко раскинув ноги, то плотно сжав их в девической стыдливости. Руки женщин безвольно свисали, а лица были рассечены широкой, как рана от топора, улыбкой абсолютного удовольствия, — а тем временем концерты в двудольных, трехдольных, четырехдольных и шестидольных размерах кружевами оплетали их животы. Все они были беременны, ибо это была камера затопления. После того как генные инженеры завершали свое дело — помогали оформить зародыш, — женщин переводили сюда, чтобы на последующих стадиях развития эмбриона подвергнуть их еще не родившихся детей воздействию гипнотической музыки затопления. Музыка эта несла подсознательные сигналы в виде примитивных квантованных картинок, которые «промывали мозги» неродившимся детям, сглаживали грубые швы и кромки работы генных инженеров путем внушения зародышам любви и почитания к музыке и к властям.