Человек с запоминающейся внешностью сказал ему, что принимает условия.
— С вами пойдет Заячья Губа, — сказал он. — Завтра в полдень он будет ждать у часовни святого Антония.
Контрабандист взялся за это не ради денег. Хотя деньги — всегда приятны. Сумма, сколь ни значительна, была пыль, горсть праха по сравнению с масштабами других его дел и оборотов. Но ему понравился этот человек, купец. От него исходила сила. Ему показалось, что они еще встретятся.
Говорят, бог шельму метит. Чтобы поступить так с человеком по кличке Заячья Губа, у него, очевидно, были все основания. Это действительно был шельма. Он и сам не пытался даже скрывать этой своей сущности, тем более что видеть это можно было с первого взгляда. Его губа, рассеченная надвое, к тому же еще и выпирала вперед, так что, разговаривая, собеседник не мог не смотреть на нее. Шельма ненавидел таких людей. Этот итальянец, разговаривая с ним, тоже, как назло, все время пялился на его губу. Поэтому он возненавидел этого итальянца. Все люди — дерьмо, так считал Заячья Губа. А уж итальянцы особенно.
Утвердившись в этом своем мнении, Заячья Губа стал думать. Отказаться от поручения он не может. Ну заработает на этом что-то. А может, получит французскую или русскую пулю, и на том конец. А может, поймают да повесят как шпиона. Русские ли, французы ли. Тоже мало радости. Хорошо бы найти какой-нибудь выход. Может, заболеть? Тогда вместо него пойдет другой кто-нибудь, а он останется в стороне. Но с Контрабандистом такие шутки не проходили.
Пообещав сделать все, тем более что «не впервой», Заячья Губа сказал, что встретятся в этом же месте через день.
У хороших игроков бывает «чувство карты». Она еще не сдана, а он чувствует уже, его ли она или так, хлам. Такое чувство было у Фигнера и после встречи с этим человеком. Карта была не его. Конечно, эту партию он доведет до конца, но нужно было искать еще какой-то путь. Однако заняться поисками он уже не успел. Заячья Губа ждал его в положенный час и в том же месте. Но едва он подошел, как откуда-то вынырнули люди с жандармскими малиновыми отворотами на мундирах и вежливо, очень вежливо попросили его сесть с ними в пролетку, которая тут же выехала из-за угла. Заячью Губу взяли тоже. Фигнер успел заметить, что тот ничуть не был напуган. И еще одно: он усиленно притворялся, будто напуган. Почему он так хотел убедить его в этом?
К тому времени, когда подъехали к красному кирпичному зданию тюрьмы на окраине, у Фигнера была уже первая версия того, что, возможно, произошло. Обдумывая это, вслух он не переставал возмущаться. Пусть ему скажут, что плохого он сделал? Видно, совсем нет правды в этом мире! Казаки его ограбили, французы везут в тюрьму. Он будет жаловаться! Он потребует, чтобы о нем доложили самому генералу Раппу, командующему гарнизоном!
Конечно, Фигнер не мог не понимать, что все эти восклицания и сетования ни в коей мере не изменят ни происшедшего, ни его участи. Но если бы он держал себя иначе, это было бы странно. Так, именно так вел бы себя истинный итальянский купец, окажись он в этой ситуации.
Камера, в которой поместили его, оказалась весьма сносной. Он ожидал худшего. Правда, в России ему не приходилось заглядывать ни в остроги, ни в тюрьмы, но он привык полагать, что заключенному не должно жить в тюрьме лучше, чем он жил на свободе. Комната же, в которую поместили его, была ничуть не меньше номера в гостинице, который он занимал. Разве что решетки на окнах. Но, очевидно, чтобы не оскорблять взгляда прохожих, сделаны они были переплетающимися, изогнутыми, еще немного, и ими можно было бы любоваться.
— Не соблаговолит ли господин назвать свое имя, откуда он родом? — Жандармский офицер взял перо и, поморщившись чему-то, обмакнул его в походную чернильницу. Был он желтоват лицом и, видимо, нездоров. Каждое усилие давалось ему с трудом.
— Мое имя должно быть известно вам. Ваши люди, я полагаю, не хватают людей только потому, что они рискнули выйти на улицу. Я могу лишь повторить то, что вам, несомненно, уже известно. Я негоциант из Милана, сын Пиетро Малагамбы. Имя моего отца знают деловые люди этого города, и они могут подтвердить вам это…
Так начался первый их разговор. Потом было его продолжение. Потом продолжение продолжения. Купцу из Милана вменялась в вину попытка тайно бежать из осажденного города. Если человек замыслил такое, то он, очевидно, собирается сделать это неспроста.
— Не буду скрывать и надеюсь, господин правильно поймет меня, — следователь даже говорил сегодня тише, чем обычно. — Город на осадном положении. Для вас, если вы действительно тот, за кого выдаете себя, это маловажная деталь вашей биографии. Для нас же, солдат императора, это вопрос нашей жизни. В самом прямом значении. Вы меня понимаете? Если в город ворвутся русские, они будут убивать нас, стараться убить меня. У меня жив отец, есть дети. Я этого не хочу. Думаю, на моем месте вы бы тоже не захотели. Чтобы этого не случилось, мы не даем покидать город ни одному человеку. Ни один человек, побывавший в городе, не должен оказаться в расположении неприятеля, чтобы не разболтать ему, где стоят наши пушки, где пороховые склады. Простите, что объясняю вам это так подробно, но вы человек невоенный, иначе не поймете. Так вот, если вам не удастся доказать уважительность вашего намерения, не говоря уже о том, чтобы убедить меня, что вы есть негоциант Малагамба и именно из города Милана, то я вынужден буду считать вас лазутчиком. Надеюсь, вы понимаете, чем это грозит вам?
Допрашиваемый не понимал. Жандарм только посмотрел на него удивленно и не стал пояснять. Белки глаз у него были тоже желтоватые.
…Судя по всему, это была лихорадка. Сегодня следователь выглядел совсем плохо. Да, это лихорадка. Причем в ее худшей, тропической, форме. Откуда этот немолодой уже человек мог привезти ее? С Новой Каледонии? Из Африки?
— С какого из двух пунктов, господин негоциант, вам угодно было бы начать вашу защиту?
— Как будет угодно вашей милости. Но, думаю, если мне удастся обосновать первый пункт, то есть доказать, что я есть я, второй, возможно, не будет нужды и доказывать. Если я действительно миланский купец, и к тому же жестоко ограбленный русскими, какой мне смысл быть их лазутчиком? Каков в этом смысл и где логика? Значит, достаточно доказать, что я есть я. Кстати, как вы полагаете, каким образом могу я убедить вас?
— Мы думаем об этом. — Следователь держался с трудом и, видно, торопился закончить допрос. — Есть какие-нибудь просьбы?
— Да. Я прошу перо и бумагу. Я буду писать лично господину генералу. Я не собираюсь ни жаловаться, ни возмущаться. Мне понятно ваше положение, вы мне объяснили его. Но я хочу, чтобы мое положение тоже вызывало сочувствие.
Во что верил, на что надеялся Фигнер, когда писал эти строки? С разными людьми сталкивала его судьба. Но всякий раз он старался взывать к лучшему, что есть у человека, старался задеть светлые струны. Обычно это вызывало ответный отклик. Сейчас он апеллировал к чувству справедливости. Причем не только самого господина Раппа, армии, нации, которые олицетворял генерал в этом чужом городе. Призыв к благородным чувствам заставлял отвечать на языке этих чувств.
Следователь обещал, что письмо будет передано генералу незамедлительно.
Эффект обращения превзошел его ожидания.
На следующий день допроса не было. А еще через день следователь лично явился к нему в камеру и объявил, что командующий гарнизоном, господин генерал, желают лично видеть его. Сегодня следователь выглядел лучше. Лихорадка, видно, отпустила его.
Через час в закрытой карете и под конвоем Фигнер был доставлен в резиденцию командующего. Генерал Рапп оказался щупл и невелик ростом, с лицом, какое могло бы быть у человека, который все понимает, все знает, но не хочет, чтобы другие догадывались об этом. Генерал принял его в кабинете, где, кроме следователя и еще какого-то офицера, не было никого.
— Я хочу верить вашему письму, господин Малагамба, — начал генерал. — Я вообще предпочитаю верить людям. Особенно в тех случаях, когда они помогают мне в этом. Я полагаю, у вас окажется такая возможность.