…День сиял над Одессой. Отличный день. Ровно дышало море, голуби чертили над крышами немыслимые фигуры, женщины казались ослепительными даже в скромных послевоенных нарядах. Дюк на своем постаменте доброжелательно смотрел вниз, на Потемкинскую лестницу, где целовались парочки, и на порт, в котором кипела работа. Весело шелестели по мягкому от жары асфальту новенькие троллейбусы. Афиши извещали о концерте несравненной Валерии Барсовой. И у Гоцмана было легко на душе.

Он шел на работу, провожаемый ревом огромной трофейной дуры, приемника «Телефункен», выставленного владельцем на подоконник, чтобы Утесова слышал весь двор. Открывая щегольскую карманную закрывашку и стряхивая в нее папиросный пепел, Гоцман улыбался, представляя, как хозяин приемника, крепкий мужик в галифе и майке, ест в глубине своей комнаты пшенку, любуясь самим собой на настенной фотографии — там, где он с двумя орденами Красной Звезды и медалью «За взятие Кенигсберга»…

Он шагал знакомыми до последнего дерева улицами, городом, где шла его жизнь и где ее подстерегало столько опасностей. С ним здоровались. И он здоровался в ответ, невольно подмечая детали, которые, может быть, никогда ему не пригодятся, но все же, все же…

За эти считанные минуты ему пожелали здоровья два пацана, возившиеся с велосипедом, женщина с полными ведрами воды, безногий чистильщик сапог и старшина конвойных войск МВД, сопровождавший с двумя солдатиками колонну пленных румын. Румыны шли вялые от жары, в поношенном обмундировании цвета хаки, с лопатами на плечах. И кто жадно, кто уныло смотрели на девушку, вышедшую из подъезда за руку с младшим братом…

Девушка сердито сдвинула брови, делая вид, что происходящее ее не касается. Худой румын лет двадцати пяти, шедший с краю колонны, шумно вздохнул, отводя глаза в сторону. «Лукотенант», — машинально подумал Гоцман, глядя на погоны с одной серебристой нашивкой.

— Марик, ты в школу или как?

Гоцман слегка вздрогнул от раздавшегося сверху крика. Так и есть — шестнадцатилетний Марик, крадучись, рвет куда-то вдоль стеночки, а бдительная мамаша высматривает его с балкона…

— В школу, в школу, — без всякой радости отзывается Марик.

— Так она в другой стороне, паразит!.. Здрасте, Давид Маркович!..

Из соседнего подъезда, кряхтя, появился хромоногий фронтовик. Его младший, Сережка, тащил за отцом станок для заточки ножей. Вместе они установили его на тележку.

Вот с этими надо поговорить отдельно. Потому как дело серьезное.

— Доброго здоровьечка, Давид Маркович!..

Фронтовик сдернул с головы кепку. Гоцман уважительно пожал твердую, исполосованную шрамами руку. На гимнастерке соседа пестрели ленточки за ранения — три желтых и три красных.

— Как жизнь?

Фронтовик степенно прикурил, насладился первой затяжкой. И только потом ответил:

— Крутимся. Хошь не хошь, а крутимся!

— Ты Ваську-то на работу устроил? — серьезно спросил Гоцман.

Фронтовик только вздохнул, опустив глаза. Дескать, сам понимаю, что старший у меня шалопут и балбес, а поделать ничего не могу…

— Слышь, Захар, — так же серьезно продолжил Гоцман, посасывая папиросу, — вчера, часов так в пол-одиннадцатого, на углу Энгельса и Кирова…

— Не он! Точно не он! — живо перебил Захар. — Вчера, еще светло было, заявился задутый и залег. До сих пор лежит…

— …женщину раздели. А у ней часы были от мужа. Муж погиб в сорок четвертом. Сам понимаешь — память. Если твой… — Гоцман помедлил, — так скажи, чтоб вернул.

— Ей-богу, спал! — горячился фронтовик. — Я за полночь ворочался, от Васьки только храп стоял!

— Живет она на Энгельса, в номере пять, — договорил Гоцман. — Квартира двадцать восемь. Легкова Наталья Ильинишна.

Подмигнув и улыбнувшись слушавшему разговор взрослых Сережке («Сережка, помогай отцу!»), Гоцман зашагал дальше.

А Захар, решительно сплюнув, бросил сыну, чтоб присматривал за станком, и вернулся в квартиру.

Через минуту из окна на первом этаже послышался смачный звук удара и топот босых ног.

— Часы!!! У фронтовички!!! — ревел Захар. — Да шо ж ты за отродье!..

— Батя! — оправдывался заспанный Васька. — Не я! Клянусь — не я!

— А кто?!

Еще через мгновение Васька в одних трусах выпрыгнул из окна первого этажа. Разъяренный Захар высунулся следом, цапнув рукой воздух.

— Та не знаю, батя! — уже плачущим голосом выкрикнул Васька. — Но не я!

— Найди! — рявкнул грозный отец, бухнув кулаком по подоконнику. — Чтоб вернули, падлы! А то порву!..

— Так ты хоть штаны мне кинь! — взмолился Васька.

Сережка, молча наблюдавший эту сцену, вздохнул и перевел взгляд наверх. Там, над крышами, парили красавцы-голуби, и среди них знаменитый мурый николаевский. Только один такой был в округе — у Рваного…

Сидя на стуле, Гоцман следил за руками начальника уголовного розыска Одессы. Быстрые то были руки и точные, хоть и далеко им было по красоте до рук врача Арсенина. Нервозность, пожалуй, чувствовалась в этих руках. Отделяли они от пачки стопку чистых листов, сбивали их в ровную стопочку, на глазок, привычно определяли середину, от души крякали по дыроколу, пробивавшему два симметричных отверстия, складывали в серую потертую папку скоросшивателя и двумя резкими движениями завязывали замурзанные тесемки…

Над столом начальника всепонимающе смотрел из рамки товарищ Сталин в мундире генералиссимуса. В окно рвался птичий щебет. В графине — теплая, желтоватая от стекла водичка… Жара. Гоцман вздохнул, меряя шагами кабинет.

— Нет, операцию по Сеньке Шалому задумал ты казисто, не скажу дурного. — Полковник милиции Андрей Остапович Омельянчук, седоусый и крупный, похожий на Тараса Бульбу, отбросил папку в сторону и уставился на Гоцмана. — И балагула подставной — цикавая идея… Но зачем?! Зачем ты сам туда залез? Для покататься с ветерком? А если б он тебя признал? Та дырку б провертел в тебе — не к ордену, а так, для сквозняка?

— Сенька — залетный, — спокойно произнес Гоцман. — Всего месяц в городе. К тому же ночь…

— Согласен, — кивнул Омельянчук. — А если б кто признал из проходящих? Окликнул: здрасте, Давид Маркович, шо свеженького в уголовном кодексе? Тогда как?!

— Я ж повторяю — ночь…

— Обратно согласен! А к чему один попер на пять стволов?! Там народ с душком, очки не носит. К чему один?! Ты шо, броненосец?!

Гоцман снова вздохнул:

— Та если б я тех пацанов не взял на бздо, они бы начали шмалять, Андрей Остапыч… Сколько бы пальбы вышло — волос стынет. А там ребенок скрипку пилит, мамаша от ужаса умирает на минутку…

Омельянчук раздраженно нашарил на столе очередную папку, дернул за тесемки так, что они порвались. Посмотрел на Гоцмана, мерившего шагами кабинет.

— Та шо ты мечешься, как скипидарный?!

— Доктор сказал ходить, — пожал плечами Гоцман. — Вот и ходю. Полезно для здоровья.

— Ну раз сказал, ходи…

Оба умолкли. Раздражение повисло в воздухе, мешало двигаться. Омельянчук остервенело лупанул кулаком по дыроколу, но тот только жалобно чвакнул, пытаясь пробить толстую стопку листов. «От же ж зараза», — с сердцах сказал про себя Омельянчук.

— Ну хорошо… — наконец хмуро произнес он после паузы. — А Фима был к чему?

— Ты шо опять за Фиму, Андрей Остапыч? — выдохнул Гоцман.

— А то, — зло оскалился начальник УГРО. — В честь чего вор-щипач экстра-класса гуляет с вами до секретной операции, а?!

— Андрей Остапыч!..

— Нет, в честь чего?!

Омельянчук снова шарахнул по дыроколу.

— Ты дырку сделаешь в столе, — заметил Гоцман.— Шесть лет как Фима завязал, и вам за то известно.

Дырокол полетел в сторону. Омельянчук выскочил из-за стола.

— Да, он герой подполья — это я знаю! И в катакомбах газом травленный — за то не спорю! Но вся Одесса знает Фиму Полужида за щипача! Он же из желудка гаманец сработает на раз! И то, шо он — твой друг! Ты шо?.. — Голос начальника внезапно стал испуганным. — Шо, опять?!

Гоцман набрал полные легкие воздуха, глаза его расширились, лицо побелело. Омельянчук схватился за графин, плеснул в стакан воды, но Гоцман отрицательно помотал головой, тыча пальцем в сердце, — не волнуйся, мол, так надо.