Изменить стиль страницы

Было уже лоздно, когда мы вспомнили об обеде. Печь погасла и остыла. Мы снова растопили ее, и каждый готовил свое блюдо, помогая и мешая друг другу, устроив из этого игру как дети. Я так жаждал ее близости, что за обедом посадил ее себе на колени и, придерживая ее одною рукою, ел другою. Я сделал большее: она была, вероятно, самой худшей из созданных Богом кухарок, и от блюда, к которому она прикладывала руки, вероятно, стошнило бы порядочную лошадь, а я угощался в этот день стряпней Умэ, и был доволен как никогда.

Я не притворялся ни перед нею, ни перед самим собою. Я понимал, что совершенно погиб, и она могла одурачить меня, если бы хотела. Это-то, вероятно, и побудило ее разговориться. Она поверила, что мы друзья. Сидя у меня на коленях и кушая мое блюдо, в то время как я, дурачась, ел ее, она рассказала мне очень многое о себе, о своей матери, о Кэзе. Все это было бы очень утомительно и составило бы целую брошюру, если бы я изложил рассказ на ломаном туземном языке; но я расскажу вкратце по-английски одно обстоятельство, близко меня касающееся, как вы скоро увидите.

Она родилась на одном из пограничных островов, прожила в тех местах только года два-три с белым человеком, который был женат на ее матери и умер. В Фалезе они живут только год. До этого времени они большей частью переезжали с места на место за белым человеком, бывшим одним из тех перекати-поле, которые гоняются за легкой наживой, толкуют о поисках золота, основываясь на радужных надеждах; если человек хочет такого дела, которого ему хватит на всю жизнь, пусть откажется от погони за легкой наживой. Тут надо и поесть, и выпить; им давай и пиво, и кегли; вы никогда не услышите, чтобы они умирали от голода, и редко увидите их трезвыми; что же касается постоянного спорта, петушиный бой тут не то, что в провинции. Как бы ни было, этот пройдоха всюду таскал за собой жену и дочь, но большею частью по таким, стоящим особняком островам, где не было полиции, и где он надеялся на легкую наживу. У меня был собственный взгляд на этого старика, но я был очень доволен, что он уберег Умэ от Апии, Папеете и блестящих городов. Наконец он наткнулся на этот остров, открыл — Господь его ведает как — какую-то торговлю, по обыкновению все время пьянствовал и умер, ничего не оставив, кроме клочка земли на Фалезе, полученного им за долг. Это-то и побудило мать и дочь приехать и поселиться там. Кэз, кажется, покровительствовал им, насколько мог, и помог им построить дом. Он был в то время очень добрый, давал Умэ работу и, несомненно, имел на нее виды с самого начала. Только они успели устроиться, подвернулся молодой человек — туземец, хотевший жениться на ней. Он был незначительный старшина, у него было в семье несколько прекрасных матов и старых песен, и сам он был "очень мил", по словам Умэ; словом, в общем это была удивительная партия для бедной девушки и притом не островитянки. При первом слове об этом я вдруг почувствовал чувство ревности.

— Ты хочешь сказать, что вышла бы за него замуж? — воскликнул я.

— Иое, да, — сказала она. — Я очень его любила!

— Хорошо! Ну, а вдруг я приехал бы после?

— Вас я теперь еше больше люблю, — сказала она. — Положим, я вышла за Ионе, я хорошая жена. Я не простая канака. Хорошая девушка! — сказала она.

Мне оставалось довольствоваться и этим. Но уверяю вас, что дело это меня ни капельки не интересовало. Конец истории мне понравился не больше начала, потому что этот самый предполагаемый брак и был причиной всех бед. Кажется, до этого на Умэ и ее мать хотя и смотрели свысока, как на бедняков и чужеземок, но не обижали. Даже при появлении Ионе общество волновалось менее, чем можно было ожидать. Потом вдруг, месяцев за шесть до моего приезда, Ионе покинул ее и уехал. С того самого дня до настоящего времени Умэ и ее мать оказались совершенно одинокими: никто к ним не заходил, никто не разговаривал. Придут в церковь — другие женщины отодвигают от них свои маты и оставляют их изолированными. Это было настоящее отлучение, как бывало в средние века. Причины этого и смысла никто не знал. "Вероятно, какая-нибудь "Тала-пепело", — сказала Умэ, — какая-нибудь ложь, какая-нибудь клевета". Умэ знала только, что девушки, завидовавшие ее счастью с Ионе, упрекали ее за его бегство и, встречая ее в лесу, кричали ей, что она никогда не выйдет замуж. "Они говорили мне, что нет человека, который на мне женится. Он будет бояться", — сказала она.

Только одна душа и заходила к ним после этого — мастер Кэз, но и он остерегался, и если бывал, то только по вечерам. Вскоре он открыл свои карты, то есть стал ухаживать за Умэ. Я был недоволен и по поводу Ионе, но когда в дело вмешался Кэз, я резко перебил ее.

— Что же, ты и Кэза тоже находила "очень милым", — спросил я с презрением. — Его тоже "очень любила"?

— Вы говорите глупости, — ответила она. — Белый человек приходит, я выхожу за него все равно как за канака, а он женится на мне как на белой. Положим, он не женится, уйдет прочь, женщину он оставит. Он все равно как вор — только обещает… Лживое сердце — не могу любить! Вы женились на мне. У вас большое сердце — вы не стыдитесь островитянки. За это я вас очень люблю. Я горда.

Не знаю, чувствовал ли я себя когда-либо в жизни отвратительнее. Я положил вилку, отстранил "островитянку" и начал ходить по комнате. Умэ следила за мной глазами, потому что была встревожена. Нисколько не удивительно! Слово "встревожен" ко мне не подходило. Мне так хотелось, и я так боялся очистить свою душу от грязи, в какой она обреталась.

В этот момент донесся с моря звук пения. Он прозвучал близко и отчетливо, когда лодка обогнула мыс, и Умэ, подбежав к окну, крикнула, что это объезжает "мисси".

Странно, что я обрадовался миссионеру; но как это ни странно, а это было верно.

— Останься, Умэ, в этой комнате и не трогайся с места до моего возвращения, — сказал я.

Вечерние беседы на острове (илл.) i_002.jpg

ГЛАВА III

Миссионер

Когда я вышел на веранду, миссионерская лодка входила в устье реки. Это был длинный вельбот, окрашенный в белый цвет, с небольшим наметом у кормы. Туземец-пастор сидел у кормы, управляя рулем. Двадцать четыре весла сверкали и погружались в такт песни, которую запевал стоявший под навесом миссионер в белой одежде, с книгою в руке. Это ласкало и зрение, и слух. На островах нет картины красивее миссионерской лодки, с хорошим экипажем и хорошими голосами. Я с полминуты любовался ею, отчасти с завистью, быть может, а затем направился к реке.

К тому же месту стремился с противоположного берега другой человек; но он бежал и попал первым. То был Кэз. Он, несомненно, имел целью отстранить меня от миссионера, который мог бы послужить мне посредником. Но я думал совсем о другом. Я думал о том, как он надул нас относительно брака и пытался наложить руку на Умэ до этого, и один его вид привел меня в бешенство.

— Прочь отсюда, подлый негодяй! — крикнул я ему.

— Что вы сказали? — спросил он.

Я повторил свои слова, приправив их проклятием.

— Если я когда-нибудь поймаю вас на расстоянии шести сажен от моего дома, я пущу пулю в вашу прыщавую рожу.

— У себя в доме можете делать, что угодно, — сказал он. — Я и не думаю туда идти; а здесь место общественное.

— Это такое место, где я имею частное дело, — сказал я, — и не желаю, чтобы меня подслушивала такая собака как вы. Предупреждаю вас — убирайтесь.

— Не принимаю вашего предупреждения, — ответил Кэз.

— Так я вам покажу, — сказал я.

— Посмотрим, — сказал он.

Он был ловок на руку, но не обладал ни ростом, ни силою, и в сравнении со мною это было хрупкое создание. Кроме того, я дошел до высшего предела бешенства и готов был грызть железо. Я хватил его раз-другой так, что у него голова затрещала, и он свалился.