Изменить стиль страницы

— Туда?… — Да, в роту, товарищ генерал! — Отпустили? Выписали?

— Сам ушёл, — добавил Володин и подумал, что лежать под бомбами куда легче, чем стоять перед генералом. Но хотя он и волновался, он все же был доволен, что сказал правду, и это несколько ободряло его; он смотрел не мигая, потому что в конце концов не чувствовал за собой никакой вины ни в том, что с ним случилось на передовой, ни в том, на что решился в санитарной роте — вернуться в траншею; уверенность крепла в нем, и когда генерал вновь посмотрел на него, когда их взгляды встретились, Володин дерзко и вызывающе, сам удивляясь этому новому ощущению в себе, вскинул голову: «Я не вернусь назад и не подчинюсь вашему приказу!»

Но генерал вовсе не собирался ничего приказывать, тем более отправлять назад, в санитарную роту, хотя видел, что Володин как раз именно в этом нуждается; бледное, измождённое лицо, впалые щеки, гимнастёрка, выпачканная в саже и копоти, оторванная портупея, весь вид совсем юного, стоявшего по стойке «смирно» командира взвода, его ладонь с неотмытыми пятнами крови, поднятая к пилотке, контуженое плечо, то и дело вздрагивавшее от напряжения, — все это вызывало у генерала иные мысли; он думал о том, сколько должно быть воли в человеке, если он вот так, испытав страх и ужас, не только не сломился духом, но стал ещё крепче и сильнее, генерал с радостью думал о том, что стоявший перед ним лейтенант — это далеко не первый, кого он видит таким смелым и мужественным; такие были и под Киевом, и под Харьковом, и под Ржевом, и под Молодечно, и в окопах у безымянных болот и речушек — по всей русской земле, потому-то и не пала Москва зимой сорок первого, не встал на колени осаждённый Ленинград; потому и сложила свои боевые знамёна у руин Тракторного трехсот-тридцатитысячная армия фельдмаршала Паулюса, двадцать две отборные дивизии; и здесь, на Курской дуге, вырастут кладбища немецких танков… Генерал ещё раз, взглянул в упрямое лицо Володина; он понял — сейчас не нужно ни одобрительных слов, ни похвал; просто протянул руку и сказал:

— Желаю удачи, лейтенант! Боевой удачи! «Виллисы» уже скрылись за поворотом, а Володин все ещё в раздумье стоял на шоссе; было в этой случайной минутной встрече что-то очень важное для него, чего он не мог понять сразу, сейчас; только спустя семь дней, когда под Прохоровкой сойдётся во встречном бою восемьсот на восемьсот танков, когда на огромной луговине между совхозом «Комсомольский» и станцией Прохоровка разразится колоссальное танковое сражение и танковые корпуса, потеряв по две третьих своего состава, разойдутся к ночи на исходные позиции, ещё не зная, а только предугадывая исход боя (Ватутин — что сражение выиграно; Манштейн — что сражение проиграно), и когда на следующее утро после этого боя наши войска перейдут в наступление и рота Володина — он ещё здесь, в Соломках, примет роту, — измотанная и вновь пополненная, злая от постоянных неудач, вместе со всеми частями двинется вперёд, на запад, чтобы, уже не останавливаясь, дойти до самого Берлина, — только спустя семь дней, когда все это произойдёт и в освобождённой Рындинке, на ещё дымящейся от боя окраине, Володин снова встретится с членом Военного совета фронта, то важное, чего он не может понять сейчас, стоя на шоссе, неожиданно откроется ему в одной несложной фразе: «Мы — русские солдаты!» Услышит её от члена Военного совета фронта. Может быть, потому, что слово «солдат» в таком сочетании поднималось над всеми воинскими званиями, даже над генеральским, даже над маршальским чином, а слово «русский» связывало с историей России, с лучшими её страницами-Бородинским сражением, Севастопольской эпопеей, Севастопольской страдой, как назвал её Сергеев-Ценский; но, может быть, потому, что Володин сам ощущал все это и только не мог выразить свои, чувства одной фразой, и теперь, услышав эту фразу, вдруг понял, насколько проста и несложна истина, — он с гордостью мысленно повторил её: «Мы — русские солдаты!» В Рындинке Володин уже не будет смущаться генерала: они разговорятся, как старые знакомые… Володин стоит на шоссе и смотрит, как оседает на обочину поднятая «виллисами» пыль. Ещё до встречи в Рындинке семь дней, тяжёлых, с горечью отступлений; ещё не прожит даже сегодняшний, полный для Володина неудач и огорчений; ещё немцы только начали вторую атаку, и надо спешить к траншее, к своему взводу. Теперь, когда на шоссе он был один, он отстегнул оторванную портупею и отшвырнул её в сторону, отряхнул гимнастёрку, поправил звёздочку на пилотке, словно готовился на доклад, и, подтянутый, строгий, обновлённый, каким давно уже не чувствовал себя, пошёл навстречу метавшимся впереди по полю разрывам.

Сперва он шёл прямо, не сгибаясь, и шаг был размашист и твёрд, но как только вошёл в полосу, где рвались снаряды, пригнулся и побежал; он бежал неровно, боком, будто боролся со встречным ветром, будто обязательно нужно было плечом рассекать тяжёлую встречную волну; бежал так, будто это могло спасти его от жужжавших над головой осколков. Бой между тем нарастал, земля стонала от залпов; вторую атаку немцы вели интенсивнее, напористее, потому что были разъярены и стремились расквитаться за неудачу. Володин инстинктивно угадывал это и спешил поскорее добраться до траншеи, но спешил уже не столько за тем, чтобы ощутить в руках неровную дрожь пулемёта и увидеть, как падают подкошенные пулями фигурки атакующих, не столько за тем, чтобы не допустить ни одной ошибки и не просто швырять гранаты в танки, а кидать прицельно, — не эта мысль, а другая овладела лейтенантом, и он торопился потому, что там, в траншее, были люди, там были солдаты, а здесь, в поле, — никого, только он и мечущиеся вокруг разрывы.

Володин не успел вовремя добраться до позиций своего взвода, он был как раз на полпути между развилкой и траншеей, а лавина вражеских танков, миновав гречишное поле, уже ворвалась в расположение роты и утюжила окопы. Володин не предполагал, что танки так близко, и, когда сквозь поредевшие клочья дыма и пыли неожиданно увидел лавину, увидел её, двигавшуюся не по ту, а уже по эту сторону жёлтой извилистой линии траншеи, секунду стоял в нерешительности, не желая верить в то страшное, что открылось взгляду, в то, в каком положении оказался он, стоящий на голом поле один перед надвигающейся лавиной, и нет при нем никакого оружия, даже пистолета (пистолет забрал младший сержант Фролов, когда Володина, угоревшего, контуженого, полуживого, как показалось всем, отправляли в санитарную роту); он кинулся к ближайшей воронке, скатился в неё, но сейчас же выпрыгнул назад, отлично сознавая, что воронка — это не убежище от танков; он метался по полю, как только что метались разрывы, и не видел поблизости ни одного окопа, ни одной щели, а дым редел, пыль оседала, и каждое мгновение его могли заметить из танков. «Все, теперь все, теперь наверняка все!» Он остановился и в отчаянии стиснул кулаки — как чёрные глыбы, надвигались на него танки. Они ползли, как и в прошлый раз, страшные, огромные, только теперь их вроде было больше, по-тому что Володин смотрел на них, стоя во весь рост, и видел всю лавину разом; он понимал, что спастись уже невозможно, но глаза продолжали искать укрытие, взгляд скользил по сухой траве и не находил спасительной жёлтой полоски окопа. Тогда Володин снова бросился к воронке, спрыгнул в неё и припал лицом к земле.

«Я слышал, как гудит земля, когда приближаются танки. В трудную минуту я не читал молитв, не к святой деве Марии, не к божьей матери обращался мыслью; я прижимался к тебе, земля, милая, древняя, на километры пропитанная отцовским потом и кровью, и каждый раз ты, солдатская защитница, снова и снова дарила мне жизнь». Грохот удалялся, а Володин все лежал, не шевелясь, не поднимая головы, только чуть расслабив онемевшие мышцы, и прислушивался, как гудит и вздрагивает тёплая, нагретая солнцем земля; ему казалось, что не только тот пятачок, на котором он лежит, а весь земной шар содрогается от ударов, и ближние разрывы, и дальние, глухие, и совсем далёкие, гремевшие за пределами соломкинской обороны, по всей извилистой линии фронта, которую Володин вычерчивал для себя на ученической карте и которую ощущал сейчас, именно ощущал, как собственное тело, — эти разрывы, этот гул удалявшихся танков, как шифр, докатывались до слуха и горячили воображение; он не видел, но знал, что творилось вокруг; он вдруг ясно представил себе, что весь бой повторился сначала: как и в тот раз, танковая лавина устремилась к развилке, а немецкие автоматчики, как и в тот раз, отсечены и залегли впереди траншеи, и капитан Пашенцев следит за ними в бинокль, за малейшим манёвром противника; как и в тот раз, пулемёты уже наведены, уже раздались первые очереди, и только его, лейтенанта Володина, нет сейчас на своём месте; земля передаёт все звуки, и он читает их, не в силах подняться не столько от пережитого страха, как от ноющей боли в контуженом плече… Однажды, спустя много лет после войны, в такой же солнечный полдень, как и этот, случится Володину лежать на берегу Псела, совсем недалеко от шоссе, уходящего на Обоянь; не простое любопытство, а журналистская дорога приведёт его в эти края, где гремела уже ставшая историей Курская битва, но где каждая горсть земли, с тех пор десятки раз перепаханная плугом, все ещё хранит запах сожжённого тола; будет лежать на траве и смотреть на белые облака, проплывающие над рекой, над мостом, и рядом, у изголовья, — не автомат, не офицерская планшетка с боевой картой, а дорожный пиджак с глазком авторучки над карманчиком, пачка утренних газет и блокнот с набросками очерков; будет лежать один, не замечая ни тишины полей, ставшей уже привычной, ни тишины шоссе, когда-то главной артерии фронта, шоссе, убегающего на Обоянь, опустевшего в этот знойный час, ни прохлады с реки, ни мягкого солнца, припекающего плечи; не отзовётся на окрик с того берега, и не потому, что разнежится и задремлет, — он неожиданно обнаружит, что и в мирный летний день земля гудит, хотя на шоссе ни повозки, ни автомашины, хотя поблизости, в поле, ни одного трактора; он будет лежать и слушать этот монотонный сиротливый гул, сначала удивляясь тому, как много знакомых звуков хранит и передаёт земля; бывший командир стрелковой роты, видавший танковые лавины не только на Курской дуге, но и у озера Балатон, под Секешфехерваром, где немцы бросили в бой одновременно одиннадцать танковых дивизий под командованием генерал-фельдмаршала Гудериана, — бывший старший лейтенант, теперь литературный сотрудник областной газеты, он сначала с улыбкой произнесёт: «Как точно, бывало, по звукам определяли картину боя!» — вспомнит Соломки, воронку, где лежал, одинокий, беззащитный, а мимо с оглушительным рёвом проносилась лавина вражеских танков, и эти воспоминания, и гул земли, как голос столетий, ни на секунду не смолкающий, заставят подумать не только о недавних боях, но и о далёких битвах; он услышит в этом гуле и рёв моторов, и ухающие звуки разрывов, и цокот копыт половецких коней; земля гудит с тех самых пор, как над ней пронеслась первая стрела, пущенная человеком в человека; были печенежские набеги, наседали янычары с кривыми саблями, польские шляхтичи и тевтонские рыцари поднимали копья на русские города, приходили шведы, французы, гремели сечи, баталии, люди падали от стрел, мечей, свинца, и потому слышится насторожённость и скорбь в протяжном земном гуле; но сквозь толщу веков доносятся и другие звуки — победные, они заглушают собой все, они всегда воспринимаются сильнее; они навеют Володину гордые мысли. Как в осенние дни сорок первого, когда по булыжной мостовой, уже запорошённой снегом, шли к вокзалу серые колонны солдат, мокро поблёскивали штыки и гулко, в такт печатному шагу звенела песня: «Пусть ярость благородная…» — как в дни боев, когда Володин уже сам надел серую шинель и круг человеческих страданий все шире раскрывался перед ним, и он познавал страх и мужество; как в те далёкие дни, когда впервые не по книгам понял, что такое Родина, впервые ощутил себя частицей большой и мощной страны, — здесь, на берегу Псела, спустя много лет после войны он вновь переживёт волнующие минуты; ещё безвестный журналист, он задумает написать книгу о том, как умеют умирать русские солдаты; не жажда славы, а неодолимая потребность рассказать людям, что видел, пережил, та потребность, без которой не было бы ни традиций, ни преемственности, ни истории, приведёт его к этому решению. Он не вскочит и не заликует от радости, что возникла в голове такая мысль; он сначала даже испугается этой мысли; неторопливо выйдет на шоссе, поднимет руку и с попутной машиной уедет в Обоянь, — потом в Курск; потом — матовый свет настольной лампы, ночи мучений, стопы исписанной бумаги, пепельницы, переполненные окурками, прочитанные и непрочитанные тома, архивные документы: он снова поедет по Обоянскому шоссе через Псел, Ворсклу к местам боев; там, где была глубокая воронка, где он лежал, полуживой от страха, прислушиваясь к грохоту удалявшихся танков, — там теперь свекловичное поле, и он пойдёт мимо рядков густозеленой ботвы, чужой, странно задумавшийся человек для других, и окрестность оживёт в его глазах угарной и дымной картиной войны. Он мысленно прочертит линию от берёзового колка к стадиону, где была траншея, вспомнит первые минуты боя, как чёрный танковый ромб стоял перед гречишным полем, а «юнкерсы» бомбами разминировали проход, но, вспоминая, уже будет смотреть на события и оценивать их не просто как рядовой лейтенант, который знает ровно столько, сколько ему положено знать, а как человек, хорошо изучивший обстановку; не только соломкинская оборона и те последующие семь дней изнурительных и отступательных боев вдоль шоссе до Богдановки и Владимировки через Красную Дубровку, Верхопенье и хутор Ильинский, не только сражение на белгородском направлении, где держали фронт Шестая гвардейская, Седьмая гвардейская, Первая танковая и Шестьдесят девятая армии, куда подходили резервные части Пятой армии генерала Жадова и Пятой гвардейской танковой армии генерала Ротмистрова, — не только Воронежский фронт, а вся Курская битва будет так же отчётливо представляться Володину, как тогда, в тот июльский день 1943 года, представлялся маленький клочок земли между берёзовым колком и стадионом, который удерживала его рота. Он усмехнётся, подумав о Манштейне, о фашистском фельдмаршале, которого никогда не видел ни в жизни, ни на портретах, но которого мог легко представить в воображении, типичного немца, сухощавого, долговязого, с тонкими, плотно сжатыми губами; фельдмаршал перед самой битвой вылетел в Берлин оперировать гланды, и когда потом с белгородских высот, из сухого окопа с бревенчатыми стенами, наблюдал за ходом сражения, когда в первый день битвы увидел, как одна за другой срывались атаки ромбовых танковых колонн, заставил перевязать себе горло, а на следующее утро, когда встретился с командующим оперативной группой «Кемпф», действовавшей на правом крыле и тоже не имевшей успеха, с досадой сказал, что допустил большую глупость, согласившись оперировать гланды, но что ещё большей глупостью было ехать на фронт с незажившими ранками… Володин усмехнётся, вспомнив эту оправдательную деталь о фельдмаршале, прочитанную в одном из воспоминаний немецких генералов, — ведь писали же историки, что Наполеон проиграл Бородинское сражение только потому, что у него был насморк! Володин ещё долго будет раздумывать над событиями тех лет. В те дни, когда на Курской дуге решалась судьба войны, когда соломкинцы отбивали атаки немецких танков, может быть, в те самые минуты, когда он, Володин, лежал в воронке, когда тысячам таких, как он, было невмоготу тяжело, солдаты союзных армий пьяно горланили песни в кабаках Туниса и Алжира и операция «Эскимос», о которой так обнадёживающе писал английский премьер-министр, откладывалась, как и открытие второго фронта в Европе, из-за «недостатка десантных плавучих средств». Разморённый жарким тунисским солнцем, генерал Эйзенхауэр, или генерал Айк, как его звали в правительственных кругах, вместе со своим начальником штаба генералом Битл-лом разбирал результаты экспериментальных воздушных налётов на острова Пантеллерия и Лампедуза. Острова, между прочим, давно уже были нейтрализованы, отрезаны от всех источников подкрепления, а гарнизоны их, состоявшие из инвалидных итальянских команд, были готовы по первому требованию поднять белый флаг. Но генерал Айк не желал рисковать вверенными ему войсками. Вся английская и американская стратегическая авиация, находившаяся в его распоряжении, два месяца подряд бомбила Пантеллерию и Лампедузу; потом к островам была послана армада кораблей, и спустя несколько часов командующий Седьмой американской армией генерал Паттон и командующий Восьмой английской армией генерал Монтгомери радировали генералу Айку: «Высадка прошла без единого выстрела!» Как раз в те дни, когда под Курском горела земля от взрывов, генерал Айк в сопровождении свиты генералов и полковников с удивлением осматривал занятые острова (потери противника от воздушных налётов были поразительно невелики: в глубоких подземных ангарах стояли неповреждённые самолёты, из береговых батарей лишь две были выведены из строя), а солдаты союзных армий, утомлённые высадкой, изнывавшие от жары и безделья, требовали двойную порцию мороженого… И эту картину так же отчётливо представит себе Володин, будто когда-то сам видел её; странно задумавшийся человек на свекловичном поле, он мысленно охватит весь мир, все события, которые совершались тогда, в дни битвы, на разных континентах земного шара, события, которые должны были облегчить участь русских солдат, но которые оказались настолько незначительными, что никак не повлияли на Восточный фронт, и немцы не ослабили, а, напротив, продолжали перебрасывать из Италии и Франции в Россию все новые и новые дивизии. И номера этих дивизий, их вооружение — архивные документы расскажут все — будет знать Володин, и оттого одержанная победа покажется ему ещё величественнее; как открытие, как нечто новое, ещё никому не ведомое, тут же, среди рядков густо-зеленой ботвы, он торопливо запишет в блокнот: «Курская битва — золотая страница русской истории!» Запишет и с недоверием покосится на белый бумажный листок — неужели нужны были тысячи смертей, тысячи развороченных снарядами и раздавленных гусеницами солдатских тел, чтобы вот так, неожиданно, родилась эта возвышенная фраза: золотая страница?… «Нужны! Надо было отстоять Родину, свободу!»