– Алиса, – сказал Эрвин, – мы должны проявить мужество. Надо подготовиться к любым ударам судьбы и сделать все возможное, чтобы найти утешение в невзгодах.
– У меня останется одно утешение – слезы, – сказала она.
– Да и у меня тоже, – подтвердил он. – Но где тебе лучше будет плакать – в нетопленой мансарде, прерываясь, чтобы подмести пол и приготовить еду, или в роскошном особняке, с норковой шубкой на плечах и с кучей прислуги, которая подаст и приберет?
– Лучше пусть уж мне подают, – сказала она. – Я тогда смогу спокойно плакать взахлеб. А в норковой шубке я не простужусь и не буду чихать во время рыданий.
– А я лучше буду плакать на яхте, – сказал он, – где мои слезы покажутся солеными морскими брызгами и никто не подумает, что у меня глаза на мокром месте. Давай застрахуем свою жизнь, дорогая, чтобы на худой конец плакать без помех. Давай пожертвуем на это девять десятых наших денег.
– На жизнь у нас останется совсем немножко, – сказала она. – Но тем лучше, любимый мой, зато можно будет утешиться по-настоящему.
– То же самое и я подумал, – сказал он. – У нас с тобой всегда одинаковые мысли. Я сегодня же принесу наши страховые полисы.
– И еще давай, – воскликнула она, – давай застрахуем нашу дорогую птичку! – и указала на пернатую пленницу, которую они никогда не укрывали наночь, чтобы ее страстные трели сливались с их нежными восторгами.
– Ты права, – сказал он. – Положим на нее десять долларов. Щебет ее будет утешать меня жемчужным переливом, если я овдовею.
В этот день Эрвин пошел и застраховался на девять десятых своего заработка.
– Мы бедны, – сказал он, возвратившись домой, – но навеки неразлучны. Если судьба отнимет у нас блаженство, то нам, по крайней мере, достанется много тысяч долларов.
– Да ну их совсем, – сказала она. – Гадкие доллары!
– Вот именно, – сказал он. – Давай-ка обедать. Я сегодня сэкономил на ленче и голоден как никогда.
– Сейчас накормлю, – сказала она. – Я сэкономила на рынке и купила новый концентрат, дешевый-дешевый, и в нем витамины на все буквы, хватит, чтобы неделю поддерживать на высшем уровне жизненные силы целой семьи. Так на пакете написано.
– Превосходно! – сказал он. – Уж наши организмы не подведут: твой обменчик милых, сладких и нежных веществ и мой обменище грубых, жестких и низменных веществ на пару составят из этих витаминных букв все на свете ласкательные-целовательные-прикасательные словечки.
Перспектива была заманчивая, но дни шли за днями, и выяснилось, что если бы их обоюдный обмен веществ и правда стал составлять любовный словарь, то очень бы тощая получилась книжонка. Должно быть, изготовителя концентрата ввел в заблуждение какой-нибудь ученый-иностранец и на пакете не все было правильно написано. Эрвин так ослабел, что уже не мог подпрыгивать на полметра при мысли о своей дорогой, нежной, упоительно кругленькой женушке. Правда, Алиса так отощала, что не с чего стало и подпрыгивать.
Сморщенные чулки обвисали на ее костлявых ногах.
«Что-то она, – думал Эрвин, – теперь не кидается мне на шею с таким восторгом, как бывало. Да оно, может, и слава Богу. Зато я – с каким бы восторгом я кинулся на бифштекс из вырезки!» И эта новая неотвязная мысль, и кашица из опилок, и бесчисленные денежные заботы, все пуще осаждавшие любящих супругов с уменьшением их доходов на девять десятых, – словом, все это вместе часто не давало Эрвину спать ночами, но теперь ему уже не хотелось включать свет и любоваться своей ненаглядной. В последний раз, когда он склонился над нею, она приняла его физиономию за омлет.
– Ах, это ты! – проворчала она и сердито отвернулась.
Они испробовали концентрат на канарейке, которая не долго думая шлепнулась на спинку, задрала ножки и околела.
– Хорошо хоть мы за нее получим пятьдесят долларов, – заметил Эрвин. – А ведь это всего лишь птица!
– Надеюсь, у нас с тобой не было одинаковой мысли? – спросила Алиса.
– Конечно нет, – сказал он. – Как ты могла такое вообразить?
– Я ничего такого не воображаю, – сказала она. – А на что мы истратим эти деньги? Купим другую канарейку?
– Нет, – сказал он. – Что нам канарейка! Давай лучше купим большую, жирную курицу и зажарим ее.
– Так и сделаем, – – сказала она. – А к ней – картошки, грибов, фасоли, шоколадный торт, сливки и кофе.
– Да, – сказал он. – Кофе обязательно. Свари душистый, крепкий, горький кофе, чтоб в голову ударял, ну, сама знаешь какой.
– Знаю, – сказала она, – и сварю самый душистый, самый крепкий, самый горький.
В тот вечер тарелки очень быстро оказывались на столе и еще быстрее пустели.
– Да уж, душистый и крепкий кофе, – сказал Эр-вин. – И горький.
– Правда, какой горький? – сказала она. – А ты случайно не переставил чашки, пока я ходила на кухню?
– Нет, милая, – сказал Эрвин. – Я было подумал, что ты их переставила. Действительно, и в голову ударяет.
– Ой, Эрвин! – воскликнула Алиса. – Неужели у нас с тобой все-таки была одинаковая мысль?
– Похоже на то! – воскликнул Эрвин, кидаясь к дверям быстрее, чем во дни былые, когда он во всю прыть мчался домой из кабаков и забегаловок. – Мне надо к врачу!
– И мне тоже, – сказала она, пытаясь первой открыть дверь.
Но яд мгновенно одолел их ослабшие организмы. Отпихивая друг друга от дверей, они одновременно рухнули на коврик, и через почтовую щель их засыпало неоплаченными счетами.
СТАРАЯ ДРУЖБА
В квартире, на пятом этаже дома, находившегося в huitieme arrondissement {Восьмом округе (фр).}, сильно пахло мебельным лаком. Вообще говоря, все парижские квартиры, владельцы которых имеют сорок тысяч годового дохода, в зависимости от стиля жизни делятся на две категории: в одних стоит солидный запах мебельного лака, в других – легкомысленный аромат духов.
По своему складу и темпераменту мосье и мадам Дюпре вполне заслужили вдыхать пряный аромат духов; супругов, однако же, на протяжении целых двадцати лет преследовал унылый запах мебельного лака. Причиной такой несправедливости была безумная – и не на чем не основанная – ревность мужа к жене и жены к мужу, которая и вызвала у обоих преждевременное умерщвление плоти.
Мосье мучился ревностью, ибо подозревал, что мадам вышла за него замуж не без некоторого сожаления. Что же касается мадам, то она ревновала мужа по той же причине, по какой скряга не доверяет слуге, которому изрядно не доплачивает. Впрочем, у нее для ревности некоторые основания были: в те редкие случаи, когда супруги Дюпре отправлялись в кафе, муж искал глазами свежий номер «La Vie Parisienne» {«Парижская жизнь» (фр.) – название бульварной парижской газеты }, и если его внимание привлекала какая-нибудь пикантная фотография, он подолгу не сводил с нее глаз. Отсюда – чинная обстановка их парижской квартиры; отсюда же – еженедельный обряд натирания мебели терпким лаком – оплотом респектабельности и пуританского смирения.
Но сегодня к запаху лака примешивался и запах лекарств: мадам Дюпре умирала от самого заурядного воспаления легких. Ее супруг сидел у постели умирающей, то и дело прижимал к совершенно сухим глазам носовой платок и мечтал выкурить сигарету.
– Дорогой, – едва слышно проговорила мадам Дюпре, – о чем ты думаешь? Я же сказала: «Перчатки надо покупать у Паскаля. Там не такие дикие цены… " – Дорогая, – ответил мосье Дюпре, – извини, я ударился в воспоминания. Помнишь, как мы всюду ходили вместе, – ты, я и Робер? Это было еще до его отъезда на Мартинику, до нашей свадьбы. Боже, как мы дружили! Мы поделились бы друг с другом последней сигаретой!
– Робер! Робер! – прохрипела мадам Дюпре. – Как бы я хотела, чтобы ты пришел на мои похороны… И тут мосье Дюпре вдруг осенило.
– Господи! – вскричал он, хлопнув себя по колену. – Так значит, это был Робер?!
Мадам Дюпре не ответила, только слабо улыбнулась и отошла в мир иной. Ее муж, придя в некоторое замешательство, чмокнул пару раз покойную в лоб, после чего повалился было у кровати на колени, но тут же встал, потирая ушибленную ногу. «Двадцать лет! – пробормотал он, украдкой бросив взгляд на зеркало. – Надо дать знать доктору, нотариусу, гробовщику, тетушке Габриэле, кузенам, Бланшарам. Придется идти в мэрию. А ведь там не покуришь. Можно, конечно, покурить и здесь, но придут люди, почувствуют запах табака и скажут, что я непочтительно отношусь к покойникам. Может, буквально на пять минут спуститься на улицу? В конце концов, что такое пять минут после двадцати лет совместной жизни!» Мосье Дюпре спустился по лестнице, вышел из подъезда и, полной грудью вдохнув нежный вечерний воздух, закурил долгожданную сигарету. После первой же затяжки его полное лицо расплылось в блаженной улыбке.