Сатиру Толстого современники обычно как-то не примечали. В Чехове видели юмориста, а у Толстого все больше про „диалектику души“ рассуждали. А вот Розанов не только увидел, но и по-своему выразительно определил: „бич сатиры“.
В статье „На закате дней. Л. Толстой и интеллигенция“, появившейся в „Русском слове“ под псевдонимом В. Варварин, Розанов возвращается к изображению „новых людей“ у Толстого в их противостоянии Нехлюдову и, главное, в их превосходстве над „пассивным идеалом“ Толстого. Задача „воскресить“ Катюшу Маслову, которая не далась Нехлюдову, легко и сама собой далась недалекому, но чистому и невинному Симонсону, нигилисту, именующему себя „мировым фагоцитом“ (по Мечникову).
Личность Симонсона, говорит Розанов, — один из самых удивительных портретов, написанных Толстым за все 55 лет его литературной деятельности. Рассуждения Симонсона — это в нем настоящая натура, тогда как у Нехлюдова „рассуждения“ его — это что-то наносное, временное, бессильное. Нехлюдов „рассуждает“, а как пришлось „воскрешать“ Катюшу, — он не смог.
Толстой всегда скептически относился к интеллигенции, к идее интеллигентского „приобщения“ народа к культуре. И вот на склоне лет, в последнем своем романе он взглянул на интеллигентов иным взглядом, вывел группу мятущихся правдоискателей. И Розанов сразу почувствовал эту перемену, эту новую позицию, которую принял писатель в отношении группы политических ссыльных. „Вот дочь генерала, ушедшая из дома отца и начавшая жить среди рабочих, обучая их, возясь с ними, с их болезнями, детками… И этот милый Симонсон, сущий праведник, младенец в 30 лет — форменно „яко юродивый“. Воистину мировые фагоциты, без всяких кавычек и иронии. Живут около народа, для народа… Делают добро и любят правду“ [355] .
Когда Толстой был отлучен от церкви, Розанов написал лекцию-статью, в которой доказывал церковную несостоятельность (а-эклезиастичность) этого акта, ибо „нельзя алгебру опровергать стихами Пушкина, а стихи Пушкина нельзя критиковать алгебраически“.
Видя в Толстом величайший феномен русской религиозной истории XIX столетия, Розанов сравнивает его с дубом, на который покусился бюрократический Синод: „Дуб, криво выросший, есть дуб, и не его судить механически-формальному учреждению, которое никак не выросло, а сделано человеческими руками“ [356] .
Синод не сумел подойти к этой проблеме, говорит Розанов, и сделал роковой для русского религиозного сознания шаг. Акт об „отпадении Толстого“ потряс веру русскую более, чем учение Толстого. „А, так вот в чем наша вера!“ — могли воскликнуть верующие в параллель толстовской книге „В чем моя вера?“. У Толстого — тоска, мучения, годы размышлений, „Иова страдание, Иова буря против Бога“. У Синода же ни мучений, ни слез, ничего, а только способность написать „бумагу“, какую мог бы по стилю и содержанию написать каждый учитель семинарии: „до такой степени в характере и методе и тоне его не отражается ничего христианского“.
После поездки в Ясную Поляну Розанов пишет добавление к лекции об отлучении Толстого. Отвергая бездушие и формализм действий Синода, он признает лишь „искреннее действо“ самого верующего народа. Толстого могла бы осудить толпа закричавших мужиков, баб, веру и даже суеверия которых он оскорбил: „Нужны эти воспламененные лица, горячо дышащие груди, поднятые руки, загоревшиеся глаза. Нужно „с кровью“ оторвать такое явление, такого человека от своей груди, от народной груди; а вот „крови“-то мы и не видели, а только бумагу и номер. Это кощунство, а не серьезный факт“ [357] .
Позиция Розанова неоднозначна. Незадолго перед тем он опубликовал под псевдонимом „Мирянин“ статью об отрицании Толстым церковных таинств, которую завершил такими „смиренномудрыми“ словами: „Не боишься ли ты Бога, что, получив от Него чудесный дар, с магическим действием на души человеческие, ты его употребил на отрицание всех прочих чудес Божиих, которые предназначены служить людям в скорбях их и бедах, для утешения и для поддержания“ [358] . Для Василия Васильевича грехом было не вероотступничество Толстого (с этим он бы примирился), а то, что тот в своей „ереси“ забыл о человеке, о его скорбях и страданиях. Человеческое всегда было главным, определяющим для Розанова. Розанов приводит услышанный им в Ясной Поляне рассказ Софьи Андреевны о том, как Лев Николаевич воспринял весть о своем „отпадении“. „В то утро, как пришло через газеты известие, что Синод отлучил его от Церкви, он собирался гулять и уже надел пальто. Принесли газеты с этим известием: и, прочитав тут же в прихожей об отлучении — он подтянул кушак и, взяв шапку — вышел“. Таким образом, — продолжает Розанов, — в то время как Россия и частью Европа столь сильно волновались этим „событием“, оно не нарушило его привычного моциона и, вероятно, пищеварения» [359] . «Внецерковность» действий Синода оставалась для Розанова бесспорна.
Слегка отличный вариант рассказа о первом впечатлении Толстого от решения Синода приводится в книге Розанова «Л. Н. Толстой и русская церковь»: «Софья Андреевна передала мне на вопрос, „как отнесся Толстой к отлучению его“, что он „выходил на свою обыкновенную прогулку, когда принесли с почты письма и газеты. Их клали на столик в прихожей. Толстой, разорвав бандероль, в первой же газете прочел о постановлении Синода, отлучавшем его от Церкви. Надел, прочитав, шапку — и пошел на прогулку. Впечатления никакого не было“. Потом, может быть, — было впечатление, но как последующая волна от его собственных об этом предмете размышлений» [360] .
Русское духовенство от простых священников до митрополитов, пишет Розанов, не читало, иначе как случайно и в отрывках, даже «Войну и мир» и совершенно не имеет понятия о других произведениях Толстого. И духовенство совершенно не знало и не понимало тонкий духовный мир, в который Толстой проник с небывалою проницательностью. «Духовенство наше не только литературно не образовано, но оно и психологически не развито: и сомнения, тревоги, колебания, мучения совести и ума Левина („Анна Каренина“), князя Андрея Болконского и Пьера Безухова („Война и мир“), Оленина („Казаки“), Нехлюдова („Воскресение“ и „Утро помещика“) — для него просто не существовали. Все это казалось „вздором и баловством барской души“…» [361]
Но и здесь позиция Розанова, как всегда, неоднозначна. Толстой видел темноту и корыстолюбие духовенства, обличал пышные церковные службы и пышные облачения, властолюбие и честолюбие. Но это, по Розанову, лишь «мелкая правда». Книгу «Л. Н. Толстой и русская церковь», впервые опубликованную по-французски «для ознакомления с вопросом о Толстом и Русской Церкви западноевропейских читателей», Розанов завершает образом моря и пловца, природы и человека: «Море всегда больше пловца… Оно больше Колумба, мудрее и поэтичнее его. И хорошо, конечно, что оно „позволило“ Колумбу переплыть себя; но могло бы и „не дозволить“. Природа всегда более неисповедимая тайна, чем разум человеческий. Толстой — был разум. А история и Церковь — это природа» [362] .
Последнее десятилетие жизни Толстого было отмечено непрекращающейся борьбой против него церкви. В канун празднования 80-летия писателя случилась «совершенно невероятная вещь». Но предоставим слово Розанову: «В то время как вся Россия, в самых отдаленных ее уголках, перелистывая тот или иной том Толстого, мысленно обращается в Ясную Поляну и говорит душою самые дорогие свои слова, самые теплые великому писателю, украсившему на полвека свою страну и народ, — в это время с Сенатской площади Петербурга раздался голос, изрекающий по образцу испанской инквизиции — „veto“. Духовное ведомство, в обычных канцелярских формах своего делопроизводства, выпустило бумагу, призывающую „православных чад церкви“ воздержаться от чествования графа Л. Н. Толстого и тем избавить себя от суда Божия, помня, что „Бог поругаем не бывает“…» [363]
355
Розанов В. В. Собр. соч. О писательстве и писателях. С. 239.
356
Розанов В. В. Собр. соч. Около церковных стен. С. 478.
357
Там же. С. 479.
358
Там же. С. 129 (Цит. по первой публикации в «Миссионерском обозрении». 1901. № 7/8. С. 90).
359
Там же. С 371.
360
col1_1 Н. Толстой и русская церковь. СПб., 1912. С. 7.
361
Там же. С. 9.
362
Там же. С. 22.
363
Розанов В. Непостижимое вмешательство // Новое время. 1908. 23 августа.