Изменить стиль страницы

— Когда же мы поженимся? — спросил он ее так просто и спокойно, словно дело было лишь в том, какая дата им будет удобнее.

Она следила за мельтешеньем прогулочных катеров на реке. Он не глядел на ее золотистую озадаченную museau. В горле его стоял комок.

— Не знаю, — ответила она. И горло его обожгло горем.

— Почему же ты не знаешь, разве ты не хочешь выйти замуж? — спросил он ее.

Она медленно повернула к нему голову, лицо у нее было по-мальчишески недоуменное, застылое, потому что она пыталась думать, глядя прямо на него. Но его она не видела — слишком была занята. Она еще не вполне знала, что скажет.

— Думаю, что не хочу, — сказала она, и простодушный, недоуменный, встревоженный взгляд на секунду встретился с его взглядом, а потом озабоченно скользнул от него прочь.

— Вообще не хочешь или пока не хочешь? — спросил он. Комок в горле стал теперь тверже, и лицо Скребенского вытянулось, словно его душат.

— Вообще, — отвечала она каким-то дальним углом сознания, на этот раз помимо воли.

Вытянутое лицо удавленника секунду глядело на нее, не понимая, затем она услышала какой-то странный горловой звук. Она вздрогнула, опомнилась и с ужасом увидела его. Голова его странно дергалась вверх-вниз, подбородок ходил ходуном, и опять этот странный гортанный, похожий на иканье звук, лицо его сморщилось, и он заплакал, затаенно, скривившись, но так, словно прорвалось, сломалось что-то, что его сдерживало.

— Тони! Не надо! — вскричала она, встрепенувшись.

Его вид рвал в клочки ее нервы. Он неловко пытался встать, выпутаться из кресла, но он плакал теперь безудержно, беззвучно, и скривившееся лицо было, как маска, искажено, и слезы бежали по непонятно почему вдруг образовавшимся на его щеках глубоким морщинам. Не видя ничего и все еще сохраняя на лице застылость маски, он нащупал свою шляпу и неверными шагами стал спускаться с террасы. Было восемь часов, но свет еще не померк. Другие посетители во все глаза глядели на них. В волнении и раздражении она задержалась, чтобы заплатить официанту полсоверена, потом взяла свой желтый шелковый плащ и последовала за Скребенским.

Она увидела, как он идет по набережной — слепыми, нервными шагами. По особой напряженности и нервности его походки она понимала, что он все еще плачет. Она торопливо, бегом бросилась за ним, тронула за локоть.

— Тони! — воскликнула она. — Почему ты так? Зачем? Не надо! Не стоит!

Он слушал. Его мужское достоинство было жестоко и холодно подавлено, искажено. Но и это не помогало. Лицо его не слушалось И лицо, и грудь сотрясались от бурных невольных рыданий. К его желаниям и мыслям это не имело отношения. Он просто не мог остановиться.

Она шла, держа его под руку, онемев от негодования, смущения, боли. Он двигался неуверенными шагами слепого, потому что сознание его слепили слезы.

— Домой поедем? На такси, хорошо? — сказала она.

Он не мог сосредоточиться. Взволнованная, в смятении, она неопределенно махнула рукой проезжавшему мимо такси. Водитель, сделав ей знак, подъехал к обочине. Открыв дверцу, она втолкнула Скребенского внутрь, потом села сама. Голова ее была вздернута, губы сжаты и опущены, вид у нее был холодный, решительный, сконфуженный. Она содрогнулась, когда к ней сунулось смуглое румяное лицо водителя, полнокровное, с черными бровями и густыми, коротко подстриженными усиками — лицо здорового животного. Он обернулся к ней.

— Куда поедем, леди? — спросил он, сверкнув белыми зубами. И опять она на секунду почувствовала смятение.

— Ратленд-сквер, сорок, — сказала она.

Он приложил руку к фуражке и бесстрастно запустил мотор. Казалось, он, заодно с ней, не замечал Скребенского.

Последний сидел в такси, как зверь, загнанный в капкан; его лицо все еще подергивалось, и время от времени он легонько встряхивал головой, словно желая смахнуть с глаз слезы. Руки его лежали неподвижно. Глядеть на него ей было невыносимо. И она сидела, вздернув голову и отвернув ее к окну.

Наконец, постаравшись хоть как-то взять себя в руки, она опять повернулась к нему. Он был теперь гораздо спокойнее, мокрое от слез лицо изредка дергалось, руки по-прежнему были недвижимы. Но его глаза были совершенно тихими, ясными, как небо, омытое дождем, они светились скудным светом, и в сосредоточенности их было что-то призрачное.

И внутри, в ее лоне, пламенем вспыхнула боль — боль за него.

— Я не собираюсь тебя обижать, — сказала она, кладя ладонь, очень легко, нерешительно, ему на плечо. — Слова как-то сами вырвались. Не придавай им значения, право!

Он оставался по-прежнему тих, слушал, но без чувств, светясь все тем же скудным светом омытого дождем неба. Она выжидала, глядя на него так, словно он был каким-то любопытным непонятным существом.

— Ты больше не будешь плакать, да, Тони?

Вопрос ожег его стыдом и горьким ожесточением против нее. Она заметила, что усы у него мокрые от слез. Вынув свой платок, она вытерла ему лицо. Грузная бесстрастная спина водителя была постоянно повернута к ним — словно он все понимал, но оставался равнодушен. Скребенский сидел неподвижно, пока Урсула вытирала ему лицо — нежно, тщательно и вместе с тем неловко, не так, как если б это делал он сам.

Ее платок был слишком мал и вскоре промок насквозь. Она пошарила в его кармане в поисках его платка. Потом с помощью платка уже более объемистого и удобного она тщательно вытерла ему лицо. За все это время он не переменил позы. Потом она приникла щекой к его щеке и поцеловала его. Лицо его было холодным. Ее это ранило. Она увидела, что на глаза ему опять набегают слезы. Как малому ребенку, она опять вытерла и эти слезы. Но теперь и она сама была на грани слез. Она закусила губу.

Так она и сидела — очень тихо из страха заплакать, очень близко к нему, держа его руку, сжимая ее тепло и любовно. А между тем такси продолжало свой бег и уже начали сгущаться сумерки, теплые сумерки середины лета. Они долго ехали так, совершенно не шевелясь. Лишь то и дело рука Урсулы крепче сжимала его руку, любовно смыкая пальцы вокруг его пальцев, а потом постепенно ослабляя пожатие.

Сумерки начали темнеть. Появились первые огоньки — один, другой. Водитель притормозил, чтобы зажечь свет. Скребенский впервые пошевелился — подался вперед, следя за действиями водителя. Лицо Скребенского не меняло выражения — спокойного, тихого, просветленного, почти как у ребенка, и взгляда, бесстрастного, равнодушного.

Они видели чужое лицо водителя — полнокровное, смуглое, видели, как он, насупив брови, проверяет освещение. Урсула содрогнулась. В лице этом было что-то от животного, зверя, но зверя сильного, быстрого и осторожного; он знал все про них, они были почти что в его власти. Она теснее прижалась к Скребенскому.

— Любимый? — шепнула она ему вопросительно, когда автомобиль опять набрал скорость.

Он ничего не произнес, не сделал ни малейшего движения. Руки он не отнял, позволив ей в сгущавшейся тьме потянуться к нему и поцеловать его неподвижную щеку. Слезы кончились — больше он плакать не будет. Он был собран, он был опять самим собой.

— Любимый! — повторила она, пытаясь привлечь его внимание. Но пока что это было трудно.

Он смотрел в окошко. Они ехали мимо Кенсингтонского сада. И впервые губы его разомкнулись.

— Может быть, выйдем и погуляем в парке? — предложил он.

— Да, — тихо сказала она, не уверенная в том, что последует.

И не прошло секунды, как он уже снял с крюка переговорную трубку. Она видела, как крепкий коренастый сдержанный водитель склонил голову к трубке.

— Остановите у Гайд-парк-Корнер!

Темный очерк головы впереди кивнул, но автомобиль продолжал ехать как ехал.

Вскоре они подкатили к тротуару. Скребенский заплатил водителю. Урсула стояла чуть в отдалении. Она видела, как водитель отсалютовал, получив чаевые, а потом, прежде чем завести мотор, повернулся и обратил к ней свой взгляд, взгляд быстрого и мощного зверя, чьи глаза глядят так внимательно, посверкивая белками из темноты. И он уехал, исчез в толпе. Он отпустил ее. А она боялась.