Изменить стиль страницы

Они ушли, и Брэнгуэн смог шевельнуться, стронуться с места и оглядеться в ночи. Хорошо бы и дальше эта ночь оставалась такой же, какой показалась ему в эти минуты, когда он смог перевести дух — такой же прекрасной, привычно-уютной. Как и этот ребенок, он чувствовал странную болезненную скованность — точно слышал поступь рока.

Мать вернулась в кухню и принялась убирать детскую одежду. Он постучал. Она открыла, удивленная, немного растерянная и смущенная, словно чужая.

— Добрый вечер, — сказал он. — Я на минутку.

Лицо ее вытянулось от неожиданности. Она глядела вниз, на него. Он стоял в лучах света, падавшего из окна, и держал в руках цветы, а за ним простиралась тьма. Одетого в черное, она его не сразу узнала. Она даже испугалась.

Но вот он уже переступил порог и закрывает за собой дверь. Она метнулась в кухню, глубоко пораженная этим ночным вторжением. Сняв шляпу, он подошел к ней. Теперь он весь был на свету — в черной одежде и черном шейном платке, со шляпой в одной руке и желтыми нарциссами в другой. Она стояла в отдалении, беззащитная, вырванная из привычного одиночества. Она видела лишь мужчину в черном, сжимавшего в руке цветы. Лица его и выражения глаз она не различала.

Он внимательно смотрел на нее, такую чужую, непонятную, в то же время остро, всей кожей чувствуя ее присутствие.

— Мне надо поговорить с вами, — сказал он, шагнув к столу и положив на него шляпу и цветы, которые рассыпались и лежали на столе беспорядочной кучей. Когда он сделал шаг вперед, она отпрянула. Безвольная, потерянная. Ветер гудел в дымоходе, а он ждал. Руки теперь были свободны, он сжал их в кулаки.

Он чувствовал ее рядом — незнакомую, испуганную и в то же время близкую.

— Я пришел, — сказал он невозмутимо, странно будничным тоном, — чтобы просить вас выйти за меня замуж. Вы ведь свободны, не так ли?

Наступила долгая пауза, во время которой странно отрешенный взгляд его голубых глаз проникал в самую глубину ее глаз, ища правдивого, по совести, ответа. Он желал добиться от нее истины. И она, словно под гипнозом, должна была сказать все как есть, без утайки.

— Да, я свободна для брака.

Выражение лица его переменилось, взгляд стал не таким отрешенным, он смотрел теперь прямо на нее и в нее, в истинную ее суть. Взгляд его был тяжелым, внимательным и неизменным — казалось, вечно он будет так смотреть. Взгляд этот оценивал и определял ее. И она задрожала, чувствуя, как обретает себя в этом безвольном слиянии с его волей, в этой их новой общности.

— Вы этого хотите? — сказала она. Лицо его побелело.

— Да, — сказал он.

Но заминка и молчание продолжались.

— Нет, — невольно вырвалось у нее. — Нет, я не знаю.

Он ощутил, как ломается внутри него каркас напряжения, сжатые в кулаки руки обмякли, он был не в силах сдвинуться с места. Он все стоял, не сводя с нее глаз, беспомощный в этом своем полуобмороке. На какую-то секунду она для него потеряла реальность. А потом он увидел, как она направляется к нему — странно, неодолимо, словно не двигаясь, а подхваченная внезапным порывом. Она прикоснулась к его сюртуку.

— Да, я хочу этого, — сказала она, отрешенно глядя на него большими, простодушными, по-новому открытыми глазами, распахнутыми сейчас некой высшей правдой.

Он побледнел еще сильнее, но по-прежнему стоял неподвижно, лишь глаза его, устремившись к ее глазам, наполнились болью. А она, казалось, видя его по-новому своим новым широко открытым взглядом, взглядом почти детским, устремившись к нему в странном порыве, от которого у него зашлось сердце, она медленно придвинулась к нему грудью и туманным лицом и поцеловала его неспешно и проникновенно, отчего что-то обрушилось у него в сознании и на несколько мгновений его поглотила тьма.

Он обнял ее, покрывая слабыми поцелуями. И этот выход за пределы себя самого был для него настоящей и яростной мукой. В его объятиях она казалась такой маленькой, легкой, такой покорной и в то же время такой проникновенно, бесконечно ласковой, что вынести это ему было трудно, невозможно.

Повернувшись, он нащупал стул и, все еще держа ее в объятиях, опустился на него, прижимая ее к груди. И на несколько секунд погрузился в полное беспамятство, сон, темный и беспробудный, когда сознание совершенно отключено, но по-прежнему крепко прижимая к себе ее, как и он, молчаливую, погруженную в то же беспамятство, в ту же напоенную смыслом тьму.

Очнулся он не сразу, но словно обновленный, разрешившийся от бремени или заново вышедший на свет из чрева тьмы.

Все вокруг было воздушно-легким, свежим и юным. И эта юная рассветная новизна наполняла сердце блаженством, и женщина была по-прежнему рядом с ним и, казалось, испытывала то же самое чувство.

Потом она подняла на него глаза, широко распахнутые, юные, лучившиеся светом, и он склонился к ней и поцеловал ее в губы. И рассветные лучи засияли в них — наступала новая жизнь, прекраснее, чем все, что почитают прекрасным, прекрасная до конца, преступно-прекрасная. И он порывисто еще теснее прижал женщину к себе.

Потому что вскоре свет в ней стал постепенно меркнуть, она не высвободилась из его рук, но голова ее поникла, она прислонилась к нему и замерла с поникшей головой, немного устало, усмиренная усталостью, и что-то в этой усталости отвергало его.

— Но есть ребенок, — сказала она после долгого молчания. Он все понял. Так давно он уже не слышал человеческого голоса. И он тут же услышал и рев ветра, словно ветер поднялся заново.

— Да, — сказал он, все еще не понимая. Сердце сжала легкая боль, на лбу наметилась легкая складка. Он силился постигнуть нечто, чего не мог постигнуть.

— Вы будете любить ее? — спросила она. Судорога боли опять сжала его сердце.

— Я и сейчас ее люблю, — сказал он.

Она тихо прижималась к нему, бесстрашно вбирая в себя его тепло. Чувствовать его рядом — вот где настоящая опора! Женщина питалась его теплом, взамен укрепляя его своей тяжестью и странной уверенностью. Но где витала она, когда казалась столь рассеянной, отсутствующей? Разум его терялся в догадках. Он не понимал ее.

— Но я намного старше, чем вы, — сказала она.

— Сколько вам лет? — спросил он.

— Тридцать четыре, — ответила она.

— Мне двадцать восемь, — сказал он.

— Шесть лет разницы.

Она сказала это озабоченно, но словно и не без удовлетворения. Он сидел, слушая и недоумевая. Поразительно, как такое возможно — удерживать его на расстоянии, покоясь в его объятиях, и он приподнял ее, прижав к лицу, наслаждаясь этим бременем, придававшим его существованию цельность, а ему самому — несокрушимую силу. Он не вторгался в ее жизнь. Он даже не знал ее. И так странно было чувствовать тяжесть ее тела, доверенного теперь ему. От радости он не мог вымолвить ни слова.

Он чувствовал себя сильным, прижимая ее вот так, к самому лицу, наслаждаясь ощущением несокрушимой слитности их обоих — это рождало в нем уверенность, божественную незыблемость. Он весело гадал о том, что сказал бы викарий, узнай он все произошедшее.

— Недолго вам в этом доме в экономках оставаться, — сказал он.

— А мне и здесь нравится, — сказала она. — Когда столько поездишь, то здесь очень неплохо.

На это он также ответил молчанием. Так близко к нему она была, так тесно прижималась, а говорила с ним словно издалека. Но пусть.

— А каким был дом, где вы росли? — спросил он.

— Мой отец был землевладелец, — отвечала она. — Дом стоял возле реки.

Это мало что говорило ему. Туман не рассеивался. Но он не возражал — все равно она рядом.

— Я тоже землевладелец, — сказал он. — Мелкий.

— Да, — сказала она.

Он не смел пошевелиться. Он сидел, обхватив руками ее, неподвижно прижавшуюся к его лицу, и долго-долго пребывая совершенно неподвижным. Потом робко и мягко рука его легла на ее плечо, неведомую его округлость. Казалось, она приникла к нему теснее. Снизу, от живота, к груди его взметнулись языки пламени.

Но было еще не время. Она поднялась и, пройдя в другой конец комнаты к кухонному шкафу, достала из него большую салфетку. Движения ее были плавными, заученными. Она привыкла быть прислугой и нянькой своему мужу и в Варшаве, и потом. Она ставила на поднос столовый прибор и словно не замечала Брэнгуэна, не умея преодолеть какое-то внутреннее препятствие. Действия ее были непостижимыми.