Схватив меня за руки, они потащили меня к топчану. Я вырывалась, истошно кричала, но справиться с ними не могла… Уже на ложе потеряла сознание.

На какой-то момент очнулась. Перед лицом увидела рожу с дикими глазами и полуоткрытым ртом, из которого исходил тошнотворный запах водки, табака и нечищеных зубов. Я опять провалилась в беспамятство…

Целую ночь они глумились надо мной, не помню, были ли еще другие. Только под утро заставили одеться, затем меня в полусознательном состоянии увели в камеру, в подвал. Весь день я не вставала, лежала на голом полу, все тело болело, и тяжелые мысли не покидали меня: «Что будет завтра?»

А завтра было то же самое. Ночью опять меня увели наверх. Опять допрашивали: «Укажи, кого знаешь! Кто замешан в вашей белобандитской террористической организации? Назови фамилии!..» Опять тащили на топчан, опять терзали меня и глумились. Так продолжалось три ночи подряд.

Как-то утром повели наверх. Привели в другую, уже большую комнату. У стены стоял стол в виде подковы, за которым сидело более полудюжины военных с золотыми погонами. У меня зарябило в глазах при виде этого золота — целая линия погон, меж которых торчали головы.

Погоны — символ чести, гордости, совести защитников Отечества… Имели ли они право, эти изверги, насильники и убийцы, носить их на своих плечах? Помню, что сидящий слева вскрикнул:

— Ну, ты! Будешь ли говорить или продолжать молчать?

И я молчала… Мне было все равно.

— Мы тебя сгноим! Мы заставим тебя говорить!

Помолчав, я ответила: «Делайте, что хотите. Вы уже во мне все убили…»

Целый день они по очереди задавали мне одни и те же вопросы. Кто-то из них выходил, опять приходил. Целый день я слышала грубость, но ни на что не реагировала — напало какое-то оцепенение и безразличие.

Уже под вечер сидящий посредине, видимо, старший по чину, сказал:

— Ну, что с тобой делать, девка, я не знаю.

Потом, помолчав, приказал меня увести в камеру.

Ночью опять повели наверх. Заставили подписать бумагу о «неразглашении тайны», затем вывели меня во двор и посадили в грузовик с опущенной шторкой позади. Подошел один из насильников и сказал: «Кому-нибудь расскажешь — то смотри! От нас не уйдешь, везде найдем!»

В грузовик село двое часовых, и мы поехали.

Выехав на улицу, повернули направо. Почувствовала, что взбираемся на подъем. Поняла, что едем к Собору. Затем стали его объезжать. Перекрестилась и стала молиться: «Господи, прости меня грешную и сохрани!

Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя…»

Потом уже ехали вниз, в сторону Модягоу. Через какое-то время грузовик остановился. Двое охранников, сидящих со мной, приказали мне слезть. Затем, схватив меня, швырнули, и я, ударившись о забор, навалилась на него. Невольно подумала, что сейчас застрелят, но сильнее загудел мотор, и они уехали.

Постояв некоторое время, стала присматриваться и пошла в сторону Собора… Дошла до Лицея Св. Николая, постучалась, по никто не открывал. Пошатываясь, добрела до Дома Милосердия… Долго стучалась, и наконец мне открыла дверь монашка. На вопрос: «Что надо?» — ответила, что заблудилась. Монашка завела меня в здание. Помню коридор и скамью сбоку. Принесли мне подстилку. Расстелив ее на скамье, легла и мгновенно уснула.

На рассвете проснулась. Монашка принесла мне что-то поесть, но я отказалась — меня подташнивало. Попросила у нее денег, она дала мне немного, что хватило на трамвайный билет. Доехала до своей остановки на Пристани.

Не буду описывать встречу с мамой. Хочу сказать, что с перерывами спала неделю. Даже ей я не рассказала о том, что делали со мной, как надругались, убили во мне все, искалечили мою душу и тело. Будь они прокляты!

Мучила меня и мысль о встрече с любимым другом. Где он — я не знала. Думала, что его тоже арестовали, так как за год до событий он был призван в отряд Асано…

Лежа в кровати, я все думала, думала, думала… Что делать? Иногда вечером я выходила на улицу, шла в одну из пристанских церквей и в темном, по возможности, углумолилась. При встречах с прохожими мне казалось, что все на меня смотрят, как бы с неприязнью, осуждая.

Прошло более года, когда к нам в дверь постучали. Открыв дверь, увидела его. Я обомлела, не знала, как на него смотреть, потом отошла, сдержалась, мы обнялись. По сей день помню, как сидели мы вместе с ним, пили чай, а он рассказывал мне, как скрывался у знакомых на одной из станций КВЖД. Повезло ему, что не забрали, так как перед событиями уехал на побывку к родителям, у которых была заимка на Восточной линии.

Он пригласил меня поехать к ним. Месяц, проведенный там, был прекрасен. Чудные, милые и добрые его родители не знали, куда меня усадить, чем угодить. Кроме добра и внимания, я от них ничего не видела. А он, кого я любила, смотрел мне в глаза, называя ласково — снежинкой, пушинкой и белкой — был предельно внимателен.

Душа разрывалась… В голове все время одна и та же мысль, один и тот же вопрос — что делать? Могу ли я его обидеть, как примет он все то, что со мной сделали, простит ли меня? А если простит, не будет ли это снисхождением и просто жалостью? Перед отходом поезда он сделал мне предложение — соединить на всю жизнь нашу судьбу.

Я смотрела на него, на его горящие, ожидающие ответа глаза и ответила:

— Прости! Богом прости, но я люблю другого.

Не оглядываясь, вбежала в вагон, повалилась на сиденье и разрыдалась. Было потеряно все — девичья честь, большая, первая и чистая любовь.

Прожив неделю в Харбине, я уехала в один из городов Китая и никогда больше в Харбин не возвращалась.

Вот и бреду все 50 лет — с убитой душой — по жизни, потеряв любимого человека».

Нужны ли здесь какие-либо комментарии?..

На этих страницах уже упоминался бывший харбинец И. Пасынков, оказавшийся в одной камере с умирающим поэтом Арсением Несмеловым. Его путь в лагерь Гродеково был обыденным для тех времен: Пасынкова схватили смершевцы в Харбине в 1945 году, потом его отправили в Гродеково, а в декабре того же 1945-го вместе с маньчжурцами разных национальностей (среди них были и японцы, и корейцы, и китайцы) этапировали в глубь России, на Урал, в специально приспособленных пульмановских вагонах.

«В вагоне были нары в два ряда, и спали мы тесно прижавшись друг к другу, так что ночью приходилось переворачиваться на другой бок одновременно всем, — пишет И. Пасынков. — В вагоне теснота, зловоние, холод. На редких остановках забрасывали в вагон каменный уголь (стояли две печки-буржуйки), мерзлый хлеб и редко — подобие жидкой горячей пищи, а также воду для питья. Ее катастрофически не хватало. Приходилось от жажды слизывать испарения со стенок вагона, все завшивели так, что тело представляло собой сплошные расчесы с кровоподтеками.

О такой «роскоши», как медицинская помощь, и думать было нечего. В нашем вагоне было три смерти, и я отчетливо запомнил этих людей: Иноземцев, начальник электростанции на ст. Имяньпо (умер от астматического состояния на куче угля около печки), Отланов Иван Николаевич (умер от сердечно-сосудистой недостаточности, сильно отек, задыхался) и третий — присяжный поверенный Дандуров, уже престарелый человек, у него были психические нарушения, стал заговариваться и однажды утром не проснулся. Трупы подолгу лежали на полу, примерзали к полу, и ночью мы спотыкались о них. На каких-то станциях их снимали и где-то хоронили, но как? Никто об этом не знает и даже не узнает, где похоронены эти мученики…

Вот в таком состоянии мы ехали 29 суток через Сибирь с ее морозами. У многих к концу этапа развились авитаминозы… Привезли нас 17 января 1946 года на ст. Азанка Свердловской области, выпустили в лагерь, который показался нам раем после такого этапа, хотя не был приспособлен для приема, так как пустовал долгое время».

И для очень и очень многих двери на Родину отпирались именно таким образом. Никто из них не успел проститься со своими близкими — увозили ночью, тайно, и ни о какой весточке домой, как, впрочем, и ни о каком официальном уведомлении семьям, не было и речи. По словам И. Пасынкова, ответственные работники советского консульства на все запросы отвечали неопределенно, а примерно в 1948 году начали говорить: «Не ждите…»