Я помню эту боль, помню запахи — запах лекарств, к которому примешивался запах крови, пота, мочи, кала.

Еще я помню уколы, белые халаты медсестер, вопросы, остававшиеся без ответов, и особенно отчетливо помню ожидание. Ожидание чего? Может, выздоровления, а может, чего-то другого.

Потом мне рассказали, что я поступил в больницу в тяжелом состоянии, в коме. Мне было четыре года, начиналась война.

То, что было до больницы, я помню уже неотчетливо.

Белый дом с зелеными ставнями на тихой улице, кухня, где пела моя мать, двор, где отец колол дрова, совершенно счастливая жизнь в белом домике — было ли это в действительности или только приснилось мне, и только выдумано за долгие ночи тех пяти лет, что я провел в больнице?

А мальчик, спавший во второй кровати в маленькой спальне, дыша в одном ритме со мной, — тот брат, имя которого я, кажется, помню и теперь, что с ним стало — умер или никогда не существовал?

Однажды мы переехали в другую больницу. Она называлась «Восстановительный центр», но все равно это была больница. Палаты, кровати, шкафы, медсестры были те же, мучительные тренировки продолжались.

Вокруг Центра лежал огромный парк. Мы могли выходить из здания и барахтаться в бассейне из грязи. Чем больше грязи мы на себя намазывали, тем больше радовались медсестры. Еще мы могли влезать на лохматых пони, которые медленно возили нас по парку.

В шесть лет я начал учиться в маленьком зале больницы. Нас было человек восемь или двенадцать, и посещение занятий, которые вела учительница, зависело от состояния нашего здоровья.

На учительнице не было белого халата, она носила короткие узкие юбки, яркие блузки и туфли на высоких каблуках. Она не надевала на голову белый колпак, волосы ее свободно лежали на плечах, цвет их напоминал каштаны, которые падали с деревьев парка в сентябре.

Мои карманы были набиты этими блестящими плодами. Я кидал ими в медсестер и в нянечек. Вечером я бросал каштаны в кровать к тем, кто стонал и плакал, чтобы они замолчали. Еще я швырял их в стекла оранжереи, где старик-садовник выращивал салат, который нас заставляли есть. Однажды, очень рано утром, я положил штук двадцать каштанов под дверь директрисе, чтобы она свалилась с лестницы, но она только плюхнулась на свою толстую задницу и ничего себе не сломала.

В то время я уже не ездил в инвалидном кресле, а ходил на костылях и мне говорили, что я делаю большие успехи.

Я занимался в классе с восьми до полудня. После обеда был тихий час, но вместо сна я читал книги, принесенные мне учительницей или взятые тайком в кабинете у директрисы. Днем я, как все, занимался физическими упражнениями, вечером делал уроки.

Уроки я делал быстро, потом писал письма. Учительнице. Я их никогда ей не отдавал. Родителям, брату. Я никогда их не посылал. Я не знал их адреса.

Так прошло почти три года. Я уже не нуждался в костылях, мог ходить, опираясь на палку. Я умел читать, писать, считать. Нам не ставили оценок, но я часто получал позолоченную звезду, которую приклеивали на стенку напротив моей фамилии. Особенно легко мне давался устный счет.

У учительницы была своя комната в больнице, но она не всегда в ней ночевала. Она уходила вечером в город и возвращалась только утром. Я спросил у нее, не возьмет ли она меня с собой, она ответила, что это невозможно, мне нельзя выходить из Центра, но пообещала принести мне шоколада. Она давала мне шоколад тайком, потому что на всех его не хватило бы.

Однажды вечером я сказал ей:

— Мне надоело спать с мальчиками. Я хотел бы спать с женщиной.

Она засмеялась:

— Ты хочешь спать в палате девочек?

— Нет. Не с девчонками. А с женщиной.

— С какой женщиной?

— С вами, например. Я хотел бы спать в вашей комнате, у вас в кровати.

Она поцеловала меня в глаза:

— Такие маленькие мальчики, как ты, должны спать одни.

— А вы тоже спите одна?

— Да, и я тоже.

Однажды днем она пришла к моему тайному укрытию на вершине орешника, ветви которого образовывали удобное сиденье, где я мог читать и смотреть на город.

Учительница сказала мне:

— Сегодня вечером, когда все заснут, ты можешь прийти ко мне в комнату.

Я не стал ждать, пока они все заснут. Так я мог прождать хоть до утра. Никогда не бывало так, чтобы они все спали. Одни плакали, другие бегали в туалет по десять раз за ночь, третьи залезали друг к другу в кровать, чтоб заниматься всякими мерзостями, четвертые болтали до рассвета.

Я, как обычно, дал по оплеухе тем, кто хныкал, потом пошел проведать светловолосого малыша-паралитика, который не двигается и не разговаривает. Он только смотрит в потолок или в небо, когда его вывозят на улицу, и улыбается. Я взял его руку, прижал к своему лицу, потом взял его лицо в свои ладони. Он улыбнулся, глядя в потолок.

Я вышел из спальни и пошел в комнату учительницы. Ее там не было. Я лег на кровать. Она приятно пахла. Я заснул. Когда я проснулся посреди ночи, учительница лежала рядом, скрестив руки перед лицом. Я разомкнул ее руки, обнял себя ими, прижался к ней и лежал так, без сна, до утра.

* * *

Некоторые из нас получают письма, которые медсестры раздают им или читают, если они не могут сделать это сами. Потом для тех, кто не знает букв, письма стал читать я, если они меня об этом просили. Обычно я читал в точности противоположное тому, что было написано. Вот, что например, получалось: «Дорогой наш мальчик, только не выздоравливай. Нам без тебя очень хорошо. Мы по тебе совершенно не скучаем. Надеемся, что ты там и останешься, потому что нам совершенно не хочется иметь дома калеку. Все-таки мы тебя поцелуем, веди себя хорошо, потому что те, кто о тебе заботится, очень терпеливые люди. Мы так с тобой церемониться не будем. Нам очень повезло, что кто-то вместо нас занимается тобой, потому что в нашей семье, среди здоровых людей, тебе нет больше места. Твои родители, сестры, братья».

Тот, кому я прочитал его письмо, говорил:

— Медсестра читала мне письмо по-другому.

Я говорил:

— Она читала тебе его по-другому, потому что не хотела тебя огорчать. Я читаю то, что написано. Думаю, ты имеешь право знать правду.

Он говорил:

— Да, имею право. Но я не люблю правду. И хорошо, что медсестра читала мне письмо по-другому.

И плакал.

Многие из нас, кроме писем, получали посылки. Пирожные, бисквиты, ветчину, колбасу, варенье, мед. Директриса сказала, что посылки нужно делить на всех. Однако находились дети, которые прятали еду у себя в кровати или в шкафу.

Я подходил к такому ребенку и спрашивал:

— Ты не боишься, что еда отравлена?

— Отравлена? Зачем?

— Для родителей лучше мертвый ребенок, чем ребенок-калека. Ты никогда об этом не думал?

— Нет, никогда. Ты лгун. Уходи.

Потом я видел, как этот ребенок выбрасывает посылку в помойку Центра.

Некоторые родители приезжали навестить своих детей. Они ждали у входа в Центр. Я спрашивал у них, зачем они приехали, как фамилия ребенка. Когда они отвечали, я говорил им:

— К сожалению, ваш ребенок умер два дня назад. Вы не получали письма?

После этого я быстро уходил и прятался. Директриса вызвала меня. Она спросила:

— Почему ты такой злой?

— Я? Злой? Не понимаю, о чем вы говорите.

— Нет, прекрасно понимаешь. Ты сообщил родителям о смерти их ребенка.

— Ну и что? Он не умер?

— Нет. И ты прекрасно это знаешь.

— Должно быть, я спутал фамилию. У них у всех фамилии похожи одна на другую.

— Кроме твоей, правда? Но ни один ребенок не умер на этой неделе.

— Нет? Значит, я спутал с прошлой неделей.

— Видимо, да. Но советую тебе больше не путать ни фамилий, ни имен. И я запрещаю тебе разговаривать с родителями и с посетителями. Еще я запрещаю тебе читать письма детям, которые не умеют читать.

Я сказал:

— Я просто хотел оказать им услугу. Она сказала: