Большие ошибки допускает г. Ливанов не только по богословию и педагогии, но и по кулинарному искусству, которое изучается гораздо легче, — например (247), повествуя о похоронных обедах, он говорит: «после обеда ставят огромную миску и делают нечто вроде гоголь-моголя или жженки»…Г-ну Ливанову, по-видимому, совсем неизвестно, что гоголь-моголь и жженка приготовляются совсем различными способами и вовсе одно на другое не похожи; да гоголь-моголь и не пьют после обеда, а пьют его от кашля…Конечно, это упущение не важное, но все-таки: зачем же писать вздор? Разумеется, могло быть, что кто-нибудь на похоронных проводах промочил ноги и закашлялся, — ему сделали гоголь-моголь, а г. Ливанов обобщил это событие и легкомысленно внес его в свою серьезную книгу. Это ему урок.
Впрочем, вообще с г-ном автором к концу сочинения делается что-то совсем непостижимое: только что он оборвал г-на Скалона, кивнул неудачно на университеты и смешал гоголь-моголь со жженкой, как (247) вдруг ни с того ни с сего, без всякого права, берет за руку свободного человека, весьма почтенного старика, предназначенного к долгой еще жизни, и, не говоря худого слова, прямо толкает его в гроб. Такой жестокий и в то же время совершенно самовольный поступок (а может быть, это даже и преступление?) г. Ливанов сделал над бедным «стариком Власом», который (247)
и, таким образом, как оказывается, построил ту самую «быковскую церковь», при которой г. Ливанов поставил попом своего о. Алмазова. Он и Власа сделал «членом попечительства», и потом, как своего короткого человека, взял и прикончил его, — и все это единственно только для того, чтобы сделать похороны без обеда. Удивительный добряк!
«По провозглашении вечной памяти над могилою Власа о. Алмазов сказал: «Мы похоронили лучшего человека из прихода нашего»(249).
Но да позволено будет мне самым решительным образом утверждать, что достопочтенный Влас, о котором сказаны приведенные г. Ливановым четыре стиха, быковской церкви совсем не строил и никогда не был ни членом ливановского попечительства, ни их с о. Алмазовым прихожанином. «Влас — старик седой», как очень многим людям достоверно известно, принадлежит совсем к другому приходу: его написал Н. А. Некрасов, который с г. Ливановым ничего вместе не строил; и г. Ливанов, собственно говоря, не имел никакого права определять куда бы то ни было чужого Власа, а тем более приканчивать его по собственному произволу и причитать над ним устами своего о. Алмазова… Все это больше чем неделикатно, — это непозволительнобольше, чем бесцеремонность с именами архиерея Хрисанфа, кн. Шаховской, Скалона, Болтина, Кашеваровой и других. Г-ну Ливанову, кажется, как будто даже неизвестно, что этого совсем нельзяделать в печати, и неужто он еще ожидает, чтобы ему было растолковано: почему этого нельзя?Это очень легко может быть не только растолковано, но и доказано.
И далее: схоронив Власа, без всякого на то позволения у Н. А. Некрасова, г. Ливанов так рисует «идеальное» русское почтение к памяти этого доброго крестьянина.
О. Алмазов сказал: «Не забудем никогда его могилы, украсим ее памятником». И «скоро по подписке между крестьянами» и т. д. «воздвигнут был каменный памятник, выписанный из города».
Вот и видно, что Власа и уморили и схоронили люди не его прихода: Н. А. Некрасов, редким чутьем чуявший русскую жизнь, конечно, не стал бы учреждать на могиле Власа «подписки между крестьянами» и не придавил бы своего легконогого старца «каменным памятником, выписанным из города». Н. А. Некрасов, насколько мы его понимаем, ни за что бы не распорядился так не по-русски, — потому что все эти подписки и памятники — нашему крестьянству дело чуждое и никуда для нас не годное, — это нам не гоже, как вера германских университетов. Г-ну Ливанову надо бы знать, что скромному и истинно святому чувству нашего народа глубоко противно кичливое стремление к надмогильной монументальности с дутыми эпитафиями, всегда более или менее неудачными и неприятными для христианского чувства. Если такая претенциозность иногда и встречается у простолюдинов, то это встречается как чужеземный нанос — как порча, пробирающаяся в наш народ с Запада, — преимущественно от немцев, которые любят «возводить» монументы и высекать на них широковещательные надписи о деяниях и заслугах покойника. Наш же русский памятник, если то кому угодно знать, — это дубовый крест с голубцом— и более ничего. Крест ставится на могиле в знак того, что здесь погребен христианин;а о делах его и значении не считают нужным писать и возвещать, потому что все наши дела — тлен и суета. Вот почему многих и самых богатых и почетных в своем кругу русских простолюдинов камнями не прессуют, а «означают», — заметьте, не украшают, а только «означают»крестом. А где от этого отступают, там, значит, отступают уже от своего доброго родительского обычая, о котором весьма позволительно пожалеть. Скромный обычай этот так хорош, что духовенству стоит порадеть о его сохранении в простом, добром народе, где он еще держится; а не то, чтобы самим научать простолюдинов заводить на «божией ниве» чужеземную, суетную монументальность над прахом. Но последуем еще за нашим новатором.
VII
Схоронив у себя некрасовского Власа, о. Алмазов (255) уничтожает «мзду, неприличную при исповеди»; ведет борьбу против церковного канцеляризма; отменяет (258) и другие поборы и в то же время воюет и с нигилизмом и с расколом. Умирает в пьяной дебоши помещик Жигалов (268): «Алмазов отказал в христианском погребении тому, кто не хотел ни жить, ни умереть по-христиански». Эту строгость он соблюл беспрепятственно, и пошел потом на раскольничьего попа; но раскольничий поп, с которым заговорил о. Алмазов (272), «повернулся к нему спиною и отвечал, что «внимания не возьмет с ним и разговаривать». Впрочем, и тут дело устроилось: о. Алмазов помолился (279), и «господь услышал его молитву; этого подлеца (sic) схватили, связали веревками и отправили к жандармскому».
«Слава богу, — проговорил священник».
Потом опять настает отрадная тишина; жена о. Алмазов а этим временем учреждает сельских «больничных сиделок» (281), а муж ее действует на пожаре. К ним приезжает врач Гедеонов (снова известная фамилия) * ; Гедеонов с приезда долго «все кланялся», а когда увидал одно прелестное создание, Лидочку Осокину в платье из белой кисеи в розовом, с открытым лифом и короткими рукавамии голубым фартучком, довершавшим впечатление (283), его сейчас же «ошеломило», и он влюбился по всем правилам романической теории. Пошли шептать листья и «струиться стоячие воды» в пруде, влюбленный как бы осатанел и пришел в такое состояние, что «бревном вдребезги окно разбил» на пожаре. «У Лидочки дух замер при этой героической картине доктора», а «доктор и священник» все еще геройствуют «в огне и в воде». Потом они помогают погорельцам (из попечительства дали 300 р. да своих о. Алмазов ссудил 500 р.), а чтобы вперед было лучше, они учреждают сельский банк и гостиный двор. И все это не только удается и спеет «как по мановению волшебной палочки архиерея Хрисанфа», но и нимало не утомляет досужую Веру Николаевну. Она улаживает также «дело двух горячих сердец», то есть Лидочки и Гедеонова, и улаживает так ловко, что видевшие ее ранее этого «сельские матушки», как видно, недаром восклицали: «ну, попадья!» Читая некоторые сцены, как эта «матушка» сближает влюбленных, действительно не знаешь, что иное и сказать, кроме как: «ну, попадья!» или: «ну, сваха!» В октябре вся эта честная компания влюбленных и их руководителей уже пошла «гулять по гостиному двору» и закупать покупки.