Венок возложили на голову Шерамура и этим актом навсегда лишили его клички, данной ему англичанкою: с сей поры он сделался «теткин муж» и очень много утрачивал в своей непосредственности. Но он об этом не думал. К тому же историческая точность обязывает сказать, что добрый oncle Grillade в настоящую торжественнейшую минуту его жизни был пьян, и это не его вина, а вина доброй Танты, которая всеми мерами позаботилась облегчить все предстоящие ему задачи.
И, к чести ее, она с первых же шагов показала, что знает и тактику и практику. Когда sergent de ville постучал в дверь, чтобы честная компания разошлась, и довольные необыкновенным угощением voyou рассыпались, а jeunes mariés [44]остались одни, Tante Grillade, ни слова не говоря, взяла своего маленького мужа на руки, повесила его венок над кроватью, а самого его раздела, умыла губкою и положила к стенке. Шерамур все выдержал с стоицизмом своего звания и потребовал только одно, чтобы ему дали оставшийся в венке пучок вишен. И когда Tante его удовлетворила, он их немедленно «сожрал» и покорился своей доле.
Но не была ли эта доля слишком сурова? Вот небольшие сведения, которые позволяют кое-что умозаключать об этом.
Глава двадцать четвертая
Tante не злоупотребляла своими преимуществами: она была великодушна, как настоящая дочь бульвара. Единственное, что отравляло покой Шерамура, — опять-таки губка— это страшное орудие, которым повсюду ему угрожали женские руки. Но зато он из этого научился извлекать некоторые выгоды в пользу бедных. Если ему встречалась надобность помочь ближнему не в счет абонемента и Танта этому противилась, — он «не давался умывать» и всегда успевал настоять на своем.
Повествователь видел его в такой борьбе и уловил кое-что из ее сути. Он говорил, как они многие сообща хотели кому-то помочь и как к этому стремился дядя Грильяд, но ничего не принес и сам пропал. А потом, когда рассказчик зашел к нему вечером, чтобы увести его на прощальную пирушку, он застал дядю в стирке: Танта только что вытерла ему лицо губкою и обтирала его полотенцем.
Здороваясь с гостем, он сейчас же сунул ему в руку золотой и сказал:
— Передайте, я только сейчас у нее выпросил.
— Но я за вами, чтобы вместе попировать.
— Это теперь невозможно.
— Отчего?
— Я занят — видите: меня уже губкой вытерли.
— Тем лучше идти в гости.
— Нет, — как же в гости, — я говорю вам, что я занят. Надо же честно нести свой сакрифис * .
И он остался в пользу бедных при своей Омфале * .
Сообщил я об этом толстой няне в «панье» и со шнипом. Хлопнула себя она обеими руками по крутым бедрам и расхохоталась.
— Видишь, — говорит, — какое ему вышло определение.
— А как полагаете: счастлив он этим или нет?
— А отчего же не быть счастливым: как она женщина степенная и в виду, так и очень, может быть, счастлив.
И впрямь — все же это лучше, чем было ему во всю его прошлую жизнь.
Я боюсь, что мой Шерамур вам не совсем понятен, читатель, но это не моя вина; я его записал верно. Лично я, по долгому навыку с ним обращаться, все в нем нахожу простым и понятным. Это видовая, а не родовая особенность: он сын своего родителя, и мне в нем видны крупные родственные черты, сближающие его даже с обращавшею его в христианство графинею. Это не новая новинка, а только остатки давнего худосочия. Шерамур такой же «мизантроп, развлекающий свою фантазию», как его родитель и графиня; только он, разумеется, их без сравнения сердечнее; но это взято им не от них, а принесено оттуда, откуда дух дышит — приходит и уходит, но никто его не узнаёт. Шерамур человек ни на что не нужный, точно так же, как и те, и он благополучно догниет в одно с ними время. Вся разница будет в том, что о первых скажут: «они скончались», а о Шерамуре, что он — «околел». Но, может быть, это не так серьезно, как некоторые полагают, или по крайней мере не составляет самого решительного для вечности с ее бесконечным путем.
Пьеса кончена, и читатель может меня теперь спросить: зачем она попала в одну книгу с рассказами о трех праведниках, с которыми у Шерамура, по-видимому, нет ничего общего в природе?
Такой вопрос очень возможен, и я, предвидя его, спешу дать мой ответ. Шерамур поставлен здесь по двум причинам: во-первых, я опасался, что без него в этой книжке не выйдет определенного числа листов, а во-вторых, если сам Шерамур не годится к праведным даже в качестве юродивого, то тут есть русская няня, толстая баба с шнипом, суд которой, по моему мнению, может служить выражением праведности всего нашего умного и доброго народа.
Чертогон
Глава первая
Это обряд, который можно видеть только в одной Москве, и притом не иначе как при особом счастии и протекции.
Я видел чертогон с начала до конца благодаря одному счастливому стечению обстоятельств и хочу это записать для настоящих знатоков и любителей серьезного и величественного в национальном вкусе.
Хотя я с одного бока дворянин, но с другого близок к «народу»: мать моя из купеческого звания. Она выходила замуж из очень богатого дома, но вышла уходом, по любви к моему родителю. Покойник был молодец по женской части и что намечал, того и достигал. Так ему удалось и с мамашей, но только за эту ловкость матушкины старики ничего ей не дали, кроме, разумеется, гардеробу, постелей и божьего милосердия, которые были получены вместе с прощением и родительским благословением, навеки нерушимым. Жили мои старики в Орле, жили нуждно, но гордо, у богатых материных родных ничего не просили, да и сношений с ними не имели. Однако, когда мне пришлось ехать в университет, матушка стала говорить:
— Пожалуйста, сходи к дяде Илье Федосеевичу и от меня ему поклонись. Это не унижение, а старших родных уважать должно, — а он мой брат, и к тому благочестив и большой вес в Москве имеет. Он при всех встречах всегда хлеб-соль подает… всегда впереди прочих стоит с блюдом или с образом… и у генерал-губернатора с митрополитом принят… Он тебя может хорошему наставить.
А я хотя в то время, изучив Филаретов катехизис * , в бога не верил, но матушку любил, и думаю себе раз: «Вот я уже около года в Москве и до сих пор материной воли не исполнил; пойду-ка я немедленно к дяде Илье Федосеичу, повидаюсь — снесу ему материн поклон и взаправду погляжу, чему он меня научит».
По привычке детства я был к старшим почтителен — особенно к таким, которые известны и митрополиту и губернаторам.
Восстав, почистился щеточкой и пошел к дяде Илье Федосеичу.
Глава вторая
Было так часов около шести вечера. Погода стояла теплая, мягкая и сероватая — словом, очень хорошо. Дом дяди известен, — один из первых домов в Москве, — все его знают. Только я никогда в нем не был и дядю никогда не видал, даже издали.
Иду, однако, смело, рассуждая: примет — хорошо, а не примет — не надо.
Прихожу на двор; у подъезда стоят кони-львы, сами вороные, а гривы рассыпные, шерсть как дорогой атлас лоснится, а заложены в коляску.
Я взошел на крыльцо и говорю: так и так — я племянник, студент, прошу доложить Илье Федосеичу. А люди отвечают:
— Они сами сейчас сходят — едут кататься.
Показывается очень простая фигура, русская, но довольно величественная, — в глазах с матушкой есть сходство, но выражение иное, что называется — солидный мужчина.
Отрекомендовался ему; он выслушал молча, тихо руку подал и говорит:
— Садись, проедемся.
Я было хотел отказаться, но как-то замялся и сел.
— В парк! — велел он.