— Самойлов… — говорил он. — Я с ним тоже знаком, но это… так вам сказать, он не простец: он этакий волк с клычком; Ришелье этакой * ; ну а Петров, — продолжал Шульц, придавая особенную теплоту и мягкость своему голосу, — это наш брат простопор; это душа!Я, бывало, говорю ему в Коломягах * летом: «Ну что, брат Осип Афанасьич?» — «Так, говорит, все, брат Шульц, помаленьку». — «Спой», прошу, — ну, другой раз споет, а другой раз говорит: «Сам себе спой». Простопор!
Слушая Фридриха Фридриховича, гости, ожидавшие ужина, так и решились держаться артистических вопросов.
Кто-то начал рассказывать, что Леонова * «тоже воспевает», а кто-то другой заметил, что надо говорить не «воспевает», а «поят»; еще кто-то вмешался, что даже и не «поят», а «спаивают», и, наконец, уж вышло, что никто ничего не мог разобрать. Опять потребовалось посредство Фридриха Фридриховича, который долго разъяснял разницу понятий, выражаемых словами: «пить», «петь», «паять», «воспевать» и «спаивать». Выходило черт знает что такое несуразное, что Леонова то поет, то пояет, то воспевает, то спаивает. Ухищряясь выговаривать искомое слово как можно правильнее, кто-то один раз сказал даже «потеет»; но Фридрих Фридрихович тотчас же остановил этого филолога, заметя ему:
— Ну, уж сделайте вашу милость — все, что вам угодно, только не потеет. Этого даже, пожалуйста, и не говорите никогда; никогда этого нигде не говорите, потому что это не говорится-с, да, не говорится-с.
После ужина гости скоро стали прощаться. Семейство пастора и все солидные господа и их дамы разошлись первые. Фридрих Фридрихович удержал в зале только меня, Истомина, поляка, испеченного в собственной булочной розового Шперлинга и одного солидного господина,
— Ведь это напрасно, — говорил ему Истомин, — я ничего не стану пить.
— Ну-с, это мы будем видеть, как вы не выпьете! — отвечал Шульц.
Истомин поставил на стол свою шляпу, взял с окна принесенный Манею том Пушкина, придвинулся к столу и начал смотреть в книгу.
Через залу прошла в магазин (из которого был прямой выход на улицу) Берта Ивановна. Она не хотела ни торопить мужа домой, ни дожидать его и уходила, со всеми раскланиваясь и всем подавая руки. Ее провожали до дверей Ида Ивановна и Маня. Я встал и тоже вышел за ними.
— Устала ужасно я, — жаловалась Берта Ивановна, когда я застегивал на ней шубу.
— Очень уж вы, — говорю ей, — расплясались.
— Ах, я ведь люблю поплясать!
— И ваш Истомин-то… Ну, я не думала, что он такой кузнечик, — проговорила Ида Ивановна.
— Совсем странно, — тихо сказала Маня.
— Он совсем испугал меня… Ну, Фридрих! ну, погоди, я тебе это припомню! — закончила Берта Ивановна, относясь к зале, из которой слышался голос мужа.
Я проводил Берту Ивановну до дому и тем же путем возвратился. Когда я пришел назад, в магазине была совершенная темнота, а в зале компания допивала вино и Фридрих Фридрихович вел с солидным господином беседу о национальных добродетелях.
— О, не думайте! — говорил он солидному господину. — Наш немецкий народ — это правда, есть очень высокообразованный народ; но наш русский народ — тоже очень умный народ. — Шульц поднял кулак и произнес: — Шустрый народ, понимаете, что называется шустрый? Здравый смысл, здравый смысл, вот чем мы богаты!
— Ну да; ну позвольте: теперь будем говорить Петербург. — Немец оглянулся по сторонам и, видя, что последняя из дам, Ида Ивановна, ушла во внутренние апартаменты, добавил: — Женитьбом пренебрегают, а каждый, как это говорится, имеет своя сбока прибо́ка. Чем это кончится? Это как совсем Париж.
— «Сбоку припека» говорится, — поправил Фридрих Фридрихович и продолжал в другом тоне: — Ну, только тут надо соображать, какие тут есть обстоятельства. Это нельзя не соображать.
— Это совсем не отвисит от обстоятельствов, — отвечал, махнув рукою, немец.
— То есть, положим, по-русски говорится не зависит, а не «не отвисит», ну, уж пусть будет по-вашему: от чего же это, по-вашему, отвисит?
— От свой карахтер.
— Гм!.. Нет-с, этак рассуждать нельзя.
— Это верно так, что от карахтер. Вот будем говорить, чиновник — у него маленькие обстоятельства, а он женится; немецкий всякий женится; полковой офицер женится, а прочий такой и с хороший обстоятельство, а не женится. Наш немецкий художник женится, а русский художник не женится.
— Это камушек в ваш огород, — сказал Шульц, трогая Истомина за руку.
Истомин молча приподнял голову, спросил: «что?» — и хлебнул из непочатого стакана.
— Художник-с, — начал Фридрих Фридрихович, не отвечая Истомину и касаясь теперь руки солидного гостя, — совсем особое дело. Художник, поэт, литератор, музыкант — это совсем не фамилийные люди. Это совсем, совсем не фамилийные люди! Им нужно… это… впечатление, а не то, что нам с вами. У нас с вами, батюшка мой, что жена-то? копилка, копилка. Ну, а их одна вдохновляет так, другая — иначе, их дело такое, а не то что по-нашему: сидеть да женины ноги греть. Это совсем не то, что мы с вами: им жен не нужно.
— То есть нам жен нет, может быть вы хотите сказать, — вмешался тихо Истомин. — Нам нет жен; еще не выросли они на нашу долю, любезный Фридрих Фридрихович.
— Чужие на вашу долю выросли, ха-ха-ха! — Шульц так и раскатился.
— Чужие! то-то вот вы заливаетесь, а вместо того лучше путем-то скажите-ка, где эти женщины для нас, пролетариев? Не вы ли вашу Кларочку так воспитываете?
И очень, батюшка, Роман Прокофьич, и очень, государь мой, и очень.
— Ну, как же!
— Да-с, да; а вы вот скажите, бывали ли… есть ли, наконец, у художников идеалы-то простые? Можете ли вы себе представить, какую бы вы себе хотели жену?
— Могу-с и представляю.
— Кто это, например?
— Анна Денман * .
— Что сие такое за Денман?
— Денман?.. Денман… это сие, которое ни за какие коврижки не покупается, Фридрих Фридрихович. Денман — это англичанка, жена скульптора, Джона Флаксмана. А хотите знать, что она сделала? И это расскажу вам. Когда Флаксман женился на ней, ему сказал приятель: «Вы, Флаксман, теперь погибли для искусства». — «Анна, я теперь погиб для искусства?» — говорил, придя домой, Флаксман. «Что случилось с тобою? Кто это сделал?» — встревожилась Денман. «Это случилось в церкви, — отвечал Флаксман, — и сделала это Анна Денман», и все ей рассказал. «Анна Денман не погубит таланта», — отвечала жена и повезла Флаксмана в Рим, во Флоренцию; она одушевляла его; терпела с ним всякую нужду; она сама сделалась художником и вдохновила мужа создать великую статую великого Данте — Данте, которого тоже вела женщина, его бессмертная Беатриче. Понимаете, благодетель мой Фридрих Фридрихович! что для художника возможна подруга, очень возможна; да понимаете ли, какая подруга для него возможна?.. Пусть ваша Клара будет Анною Денман.
— О! очень пусть; очень.
— Ну, вот тогда и еще кто-нибудь, кроме Флаксмана, скажет во всеуслышание, что «жена не помеха искусству». Только ведь, батюшка Фридрих Фридрихович, кто хочет взростить такое чистое дитя, тот не спрашивает дочку: «Кларенька, какой тебе, душечка, дом купить?», а учит ее щенка слепого жалеть, мышку, цыпленка; любить не палаты каменные, а лужицу, что после дождя становится.
— А что ж, я был бы очень рад.
— Э, полноте-ка, пожалуйста! Ну на что вам все это в вашей дочери? Что мы в самом деле такое, все-то какие есть искусники? Ведь уж как вы там хотите, а ваша лисья шуба вам милей Шекспира?.. что? Ей-богу, правда! Не думаете ли вы взаправду, что мы какая-то соль земли? напротив, вы и сами того убеждения, что мы так, что-то этакое, назначенное для вашего развлечения, какие-то этакие брелоки, что ли, к вашей цепочке. Ведь так? Вот этакой меховщик Кун, что ли, который вам шубы шьет, какой-нибудь Никита Селиванович, который своим братом-скотом торгует; банкиры, спекулянты пенькового буяна * , да что-нибудь еще в этом роде — вот это люди! Они действительно дела делают, которые все сейчас можно привесть в копейки, — они, значит, и нужны, а мы… да в самом деле, пусть черт сам разберет, на что мы? — Ни богу свечка, ни черту ожег.