Изменить стиль страницы

В лесу они так же умно и споро работали по черной тропе, так же удачно пошли и по снегу, но однажды вернулись из леса сами и отказались покидать своего настоящего хозяина.

Уходить из леса собаке не полагалось — это было предательством. Предательство строго наказывалось, но в этот раз дедка даже не сердился на псов.

Вечером у самовара сосед подробно рассказывал о происшедшем.

Белка скатилась с еловой лапы и упала на снег. Ее оставалось только освободить от шкурки, убрать сырой мех в холщовую тряпицу, а тушку приберечь для капкана, настороженного на куницу. Но Корсонушка опередила охотника…

Пальмуха была постарше, да она и с детства не позволяла себе мять добытого зверька. В крайнем случае понятливая собака легко прихватывала белку или куницу зубами и приносила хозяину совершенно чистую, не запачканную собачьей слюной тушку. Корсонушка в ранние годы порой баловался с добычей, ударял белку клыком, иногда слюнявил и мял, но очень скоро усвоил, что можно, а что нельзя, и оставил себе за правило мгновенно останавливать раненого зверька и, не донося до ног охотника, укладывать его на снег. Когда кобель горячился и Пальмухе казалось, что ее великовозрастный сын не слишком деликатно обращается с добычей, она вмешивалась и коротким рыком останавливала неблаговидный поступок. Так и охотились вместе эти две собаки…

Наверное, и в этот раз Пальмуха сама бы остановила Корсонушку. Но человек поторопился и громко прикрикнул на кобеля. Пес отошел в сторону, поджал хвост, виновато посмотрел на мать и недовольно покосился на обидевшего его человека.

В этот день собаки честно доходили по лесу, но уже не так часто звенел над тайгой их чистый, уверенный лай.

На другое утро собак будто подменили. Они все‑таки пошли в лес, но, как сговорившись, отказались работать. До обеда не было добыто ни одного зверька, хотя белка по елкам была, а когда охотник поднялся с колоды, чтобы поделиться с Пальмухой и Корсонушкой остатками пищи, собак уже нигде не было…

У самовара сосед извинялся, снова перебирал подробности неудачной охоты, а дедка молчал и тяжело и обидчиво попыхивал махоркой.

Когда сосед ушел, Афоня вышел на улицу и зазвал собак домой. Пальмуха доверчиво прижалась щекой к валяному сапогу, а Корсонушка лег у ног с другой стороны и мирно положил голову на устало вытянутые лапы.

Афоня выгреб из банки горсть крупных сахарных осколков, положил по снежной кучке перед каждой собакой, погладил своих приятелей и тихо, будто извиняясь перед ними за вчерашнее происшествие, добавил: «Нако‑то, кушай, кушай, милые…»

Корсонушка осторожно, деликатно, краешком языка подбирал с чистых половиц сладкие кусочки. А Пальмуха еще долго смотрела в глаза человеку, будто все еще что‑то объясняла старику, будто оправдывала и себя, и своего откровенного сына.

На ночь собаки остались в избе. Это было нарушением лесного правила, лесного закона, который запрещал псам ночевать в доме. Но у старика были свои уставы — он умел видеть в собаках не только охотничьих псов, без чьей помощи не обойтись в тайге.

Пальмуха и Корсонушка с тех пор ни с кем не уходили в лес. Они так же незаметно и верно ждали своего хозяина у дверей магазина, за воротами почты, так же довольствовались лишь редкими небогатыми охотами, но зато каждый вечер могли подолгу лежать в избе у ног хозяина и говорить, говорить ему своими глубокими глазами обо всем, обо всем, о чем не успели сказать раньше на торопливых охотничьих тропах.

Может быть, эти собаки были по–своему благодарны дедке за его новую жизнь, за его мягкие добрые руки на их ушах и за долгие теплые вечера, которые теперь они всегда проводили вместе.

Метели, ночи, пропущенный праздник

Наша охота начинается с черной тропы, но, в отличие от всех других охот по черной тропе, она ждет крепкую, схваченную хорошим морозцем дорожку под ногами.

Давно занесены в лес продукты; занесены, расставлены по местам и пока только ждут, выстаиваются под дождем и мокрым снегом капканы — клепи — на куницу. Еще не пришло время сторожить ловушки по окрайкам болот и рябиновому редколесью — куница еще не вычистилась, не оделась как следует на зиму. Еще не вышла, не опушилась белка. Но вот северный ветер согнал с ивы последний пожухлый лист, ночной мороз припечатал его к дороге, и под ногами наконец зазвенела, заговорила о начале промысла первая в эту зиму охотничья тропа…

Позавчера из деревни исчез Васька Спицын, уведя с собой трех собак и злополучного кота. Утром я уже не застал его дома, а на следующий день «сбежал» в тайгу и сосед дедки Афони.

Мужики, как всегда, исчезают из деревни один за другим, и деревня тут же стихает, словно грустно ждет, что на завтрашнее утро совсем останется без мужиков.

Женщины вроде все так же гремят по утрам ухватами, шумно обряжая детишек в школу, но когда утренняя суета уляжется, поостынет вместе с самоваром, присядет у окна хозяйка, поправит на голове платок и вспомнит добрым словом мужа, ушедшего надолго, и с надеждой посмотрит в сторону леса, старого разлучника, с которым давно уже свыклась.

Там идут сейчас наши охотники, идут от зимовья к зимовью, от костра к костру, и уже к первому ночному огню по дороге, глядишь, да и принесут взятую по пути дорогую шкурку.

А дальше: каждый день припирать колом дверь избушки, обходить болота и острова, возвращаться обратно и у скромного огня печки–камеленки коротать глухие вечера поздней осени — ранней зимы и вести отсчет тем дням, которые зовутся днями охоты.

Сам охотничий день остается на тропе, забирает у тебя все силы и оставляет на вечер лишь усталость, память близких и планы на новые охотничьи тропы.

Богата и легка черная тропа, и где‑то надо очень поторопиться на ней, а то ляжет, упадет разом зима, начнут вязнуть в глубоких сугробах собаки, и за короткий зимний день по такой дороге уже не обегать столько, как по ноябрьской прочной таежной дорожке. Тогда реже выпадет ночевать в избушке, чаще ночь остановит на полпути за зверьком, и начнется для охотника еще один отсчет — начнется счет кострам под елкой.

К январю из леса порой приходится и уходить — снег еще не отлежался, не загустел, собакам трудно поспевать за куницей по рыхлым сугробам. И тогда бреди домой ждать февраль, ждать светлые дни, короткие ночи и примятый, осевший под ветрами снег. А в феврале снова лыжи, собаки, снова знакомые дуплистые осинники, еловые острова, вставшие над болотами, и снова вести счет ночам в охотничьей избушке.

В феврале ночной костер под елкой уже редкость — прибавившийся день в феврале дает закончить охоту до темноты, да еще от охоты остается теперь время вскипятить по полудню чай. И только когда упадет на тайгу с воем и слепым снегом погода, вспомнит охотник и в феврале о нодье, о сухой сосне, что осталась примеченной еще с черной тропы.

К марту охота останавливается, затихает. Зверь оживает, начинает широко ходить перед свадьбой и готовится раздеться, скинуть зимний мех — какая уж там охота на худого зверя. Тогда молча собираешь мешок, подвязываешь к потолку от мышей оставшиеся с зимовки сухари, пшено, сахар, выкладываешь у окна махорку, газету, заворачиваешь в клеенку и убираешь за печь спички, покрепче затыкаешь бутылку с керосином и, простившись с родной избушкой, отправляешься в дорогу к другому родному дому. Так и кочует охотник всю свою жизнь от дома к лесному жилищу и обратно. И кто скажет, что больше сродни ему, какая крыша?

Собаки, словно все понимают, весело крутят хвостами, вертятся у мешка, собранного в дорогу, ревностно поглядывают на ружье и не могут никак дождаться той минуты, когда ты поднимешься наконец с нар, приберешь с пола случайно оброненную щепку, положишь ее у очага и последний раз в эту зиму откроешь дверь избушки.

Да и как не понять собакам, что впереди дом, заботливая хозяйка, сытный обед, если еще с вечера ты аккуратно завернул в льняное полотенце и убрал в походный мешок давно правленные куньи шкурки…