Изменить стиль страницы

По утрам, разводя веслом опавший лист, мы гнали лодки к дальним островам и через борт подолгу всматривались в каменные отмели.

На отмелях пока было тихо. Правда, среди камней уже ползали отдышавшиеся от летней жары пятнистые налимы, но ряпушка еще не появлялась.

По ночам крышу избушки рвал ветер. Но этот ветер приходил пока с северо–запада. Он приносил с собой холод и сырость, а мы ждали ясный крепкий северик с первыми ночными морозцами и первым ледком у причала.

Северик сорвался в ночь. Он шел сильно и упрямо, будто давно готовился в дорогу, но его все не пускали, а теперь он вырвался и примчался.

Северик улегся через сутки, оборвав с берез и осин последние листья, вымазав камни по берегу льдом и поломав весь тростник.

Мы опускали сети, снова поднимали, отогревали руки над медленным огнем костра, сложенного на островке среди камней, и снова уходили на воду.

Собак на острова мы не взяли. Они сидели далеко на берегу около избушки, и, когда было тихо, мы хорошо слышали жалобный подвыв наших псов.

Лодки с трудом стояли на волне. Волна обжигала осиновые борта, обжигала ноги и руки, врываясь в лодку. Лед с бортов все время приходилось околачивать. Когда один не справлялся с сетями и льдом, мы втискивались в долбленку вдвоем. Я держал перегруженную посудинку на волне и сбивал ледяные вершинки волн с лодки и его куртки. Когда ветер и мороз побеждали, мы бросали снасть, зло вгоняли лодки в берег и отдыхали.

Через день выпадали тихие, ясные утра. В лодке тогда было проще и спокойней, но озеро мерзло на глазах. Вместе с сетью ты поднимал полотнище новорожденного льда. Этот тонкий ледок–одночаска сыпался с поплавков сети, хрустел и тут же схватывался с другими льдинками в мутные слоеные куски. Острые края ледяных кусков резали сети. Но ряпушка шла, шла красиво и сильно, вырвавшись наконец из глубин.

Ты видел все время эту быструю, яркую рыбку и забывал все на свете. Забывал ветер и лед, мороз и волны, а когда спохватывался и возвращал память, то часто догадывался, что ворожба–ловля посреди поздней осени и ранней зимы могла только что окончиться для тебя навсегда.

Ряпушка постепенно уходила на глубину. Оканчивались десять дней праздника–работы, оканчивался рассказ Ивана Михайловича.

Мы оставили острова, вернулись к избушке, молчали, будто что‑то потеряли или собирались что‑то снова искать…

Шквал и непогода, которые принесла с собой ряпушка, стихли перед настоящей зимой. Ветер вдруг оборвался, но не на ночь, не на полдня, а на сутки–другие. Каждые новые сутки рождались теперь под яркими и близкими звездами–снежинками. Теперь каждое утро залив все шире и шире укрывался льдом, и мы держали лодки на выходе в плесо, куда лед пока не добирался.

Впереди была близкая охота, звон собак по ельникам и соснякам. В этом году в лес пришла белка, много белки. Был лось. Но ни белки, ни лося, ни куницы пока не хотелось.

Хотелось, наверное, сказки. Хотелось продолжить нашу встречу, долгий путь на лыжах по настам, шум плотвиных стай, удары щук, игру леща и вот эту самую ряпушку… Продолжить сказку.

Ночью мы не спали. Мы вспоминали сига…

Сиг в Кинозере был. Как и ряпушка, он шел только в холода, шел на далеких лудах под самый лед. Он должен был вот–вот пойти, но для сига у нас не было лодок, которые держат упрямую ледовитую волну посреди гудящего плеса…

Что‑то точило меня, звало вырваться к неизвестным лудам и попробовать вот на этой лодчонке все‑таки найти сига, хотя бы посмотреть, только посмотреть…

Я молчал, слушал за стеной поднявшийся ветер, но уже знал, что завтра утром, чуть стихнет озеро, попробую поискать сиговые луды. Я ничего не скажу ему, уйду один, как уходят в сказку, чтобы потом рассказать ее другим.

Ночью я долго курил и только под утро, когда ветер начал стихать, чуть забылся.

Проснулся от странного чувства — опоздал. За окном уже был день, яркий, чистый день близкой зимы.

Его в избушке не было. У дома не было и собак. В углу избушки не было и его весла.

Моя лодка лежала на берегу, а от его лодки на мелкой гальке осталась неширокая гладкая полоса. Он уехал, пробил утренний лед и уехал.

Пробитый им коридор уже успел затянуться новым ледком. Я вывел на лед лодку, подтолкнул ее вперед и, как на санках, перевалившись через борт, отъехал от берега. Под лодкой лед треснул, выбил наверх воду. Я расколол веслом тонкое ледяное поле и встретил бортом тяжелое, как свинец, озеро.

Где он? Сколько можно было видеть, на озере никого не было. Высоко и мутно торчали обледеневшие камни наших островов. От берега к плесу тянулись вершинами, как в зеркале, высокие ели. Там, где ели ложились отражением на лед, они казались седыми, а там, где лед кончался, ели снова были черными.

Вода молчала. Или она сегодня замерзнет и остановит меня на полпути, или сорвется шквал.

Беспокойное чувство беды, опасности, близкой и неотвратимой, не покидало меня. Небо с северо–востока казалось мутным. Эта муть плыла к озеру все гуще и гуще — северо–восток никогда не приходил просто так.

Где он?.. Северо–восток надвигался упрямо и страшно. Я остановил лодку. Лодку кидало и било о клочья льда, сорванного ветром у берегов. Плыть дальше было нельзя. Я повернул обратно и резал волну веслом. Весло было слишком легким для ноябрьской волны.

Лодка оплывала льдом, оседала. У меня не было с собой ни топора, ни ножа. Лед натекал, и его нечем было скалывать. Ледяные волны били в спину и оставались на ватнике. Ватник уже не сгибался и ломил тело тяжестью льда. Пальцы не чувствовали весла. Волны ходили через борт…

Берег показался каким‑то странным, будто я и не стремился к нему. У берега лодку ударило о кромку льда, она качнулась, схватила воду и замерла, чуть выставив над водой корму и нос.

Под ногами не было дна. Лед ломался, на него нельзя было подняться. Но с каждой отломанной льдиной берег становился ближе и ближе.

Потом ноги почувствовали дно. Потом я долго открывал дверь в избушку и долго не мог снять с себя ватник и сапоги.

У камней печи стоял холодный котелок. Пальцы не узнавали спичек. Я никак не мог развести огня. Потом огонь согрел, заставил очнуться. Желтые языки пламени лизали пальцы, но пальцы не чувствовали огня.

За стеной я услышал ветер — ветер не унимался. Я взял ружье и пошел по берегу. Мою лодку забило под лед и приморозило. Но лодка уже была не нужна.

Я обходил озеро, шел долго. Несколько раз стрелял. Мне не отозвались даже собаки. Где собаки? Где он?

Утром я раздул угли костра, согрелся и пошел дальше. Ветер унялся, последний раз качнув ветви елей. Наступила тишина, и в этой тишине я разобрал тоскливый вой… Волки?.. Нет. Выли собаки. Выли с той стороны, куда мчался вчера северо–восточный ветер…

Собаки сидели на берегу около лодки. Лодку выбросило на берег, и она лежала ледяной глыбой замерзшей воды. Его не было.

Я не мог унять собак, позвать за собой.

Я снова стрелял, звал. Я не нашел его. Не нашли его и другие. У него тоже не было с собой ни топора, ни ножа — его топор и его нож остались в избушке, — наверное, он тоже очень торопился вырваться на озеро до очередного шквала. Он тоже хотел увидеть сигов…

В тайге было тихо. К избушке на третий день вернулись собаки, голодные, драные, но от еды отказались… Я ждал, чего‑то ждал.

По старым письмам я разобрал адреса тех, кто писал ему. Я читал эти письма. Читал откровенно, не стыдясь за прочитанное без разрешения…

Ему писала мать. Но больше всего писем было от нее… Почему он не с ней? Почему здесь, когда она его очень ждала?

Правда, рыбаков и охотников всегда кто‑то очень ждет…

Зима не пришла в этот раз. Лед растаял, и будто снова вернулась поздняя осень — предзимье.

Ветер и непогоды успели обломать, сокрушить стены тростника, и теперь от недавних неприступных стен остались робко торчать лишь хилые, щербатые частоколы. И на этих редких тростниковых столбиках красовались, переливаясь цветами морозной радуги, ледяные колокольчики.