Изменить стиль страницы

«Меня никто не заставит кланяться! Не заставит писать в угоду парижским гостиным. Крестьянином я родился, крестьянином и умру. Всегда буду стоять на моей родной земле и не отступлю ни на шаг». И Милле не отступал ни перед Деларошем, ни перед Салоном, ни перед голодом и ниш, етой. Но чего ему это стоило! Вот сцена из жизни Милле, которая расскажет нам о многом.

Мансарда. Изморозь на разбитом окне, заклеенном полосками бумаги. Ржавая, давно погасшая печурка. Перед ней груда золы на железном листе. Седой иней на гипсовых античных торсах, на сваленных грудах подрамников, холстов, на картонах и мольберте. На большом сундуке, где хранятся этюды и эскизы, сидит сам Милле. Большой, коренастый. Он очень изменился со дня своего приезда в Париж. Черты лица обострились. Глаза глубоко запали. В густой бороде появились первые нити серебра. Одиннадцать лет жизни в Париже не пустяк. Особенно если у тебя свой собственный суровый путь в искусстве, если ты не обиваешь пороги буржуазных гостиных, не лицедействуешь.

…Быстро темнело. Масло в лампе кончалось. Обугленный фитиль лишь тлел, по временам ярко вспыхивая, и тогда по сырым стенам студии бродили, ползли несуразные багровые тени. Наконец огонек лампы сверкнул последний раз. В мансарду ворвались синие сумерки. Стало совсем темно. Сгорбленная, съежившаяся от холода фигура художника черным силуэтом рисовалась на фоне расписанных морозом стекол. Тишина. Только по потолку ателье бежали, бежали голубые, лиловые озорные блики — огни Парижа, «самого веселого города мира». Где-то за стенами студии кипела, бурлила сытая, роскошная жизнь буржуазной столицы, сверкали рестораны, гремели оркестры, мчались экипажи. Все это было так далеко и, впрочем, так близко… Почти рядом. Но только не для художников, ищуш, их язык правды, не угождаюш;их вкусам Салона. Внезапный скрип нарушил печальную тишину.

- Войдите, — почти прошептал Милле.

В мастерскую проник пучок света. На пороге стоял Сансье, друг живописца. Он принес сто франков — пособие для художника.

- Спасибо, — промолвил Милле. — Это очень кстати. Мы уже два дня ничего не ели. Но хорошо, что хоть дети не страдали, у них все время была еда… Он позвал жену. Я пойду купить дров, потому что мне очень холодно.

Больше он не добавил ни слова, вспоминает Сансье.

Думается, что комментировать эту сцену, рисуюш;ую быт одного из великих художников Франции, неуместно. В том году Милле уже исполнилось тридцать четыре года, он успел создать ряд превосходных портретов, кстати, исполненных в лучших традициях французского искусства. Среди них замечательное полотно, изображающее любимую бабушку Жана Франсуа Луизу Жюмелен, столько сделавшую для становления характера будущего мастера. «Портрет Полины Виржини Оно», первой жены Милле, рано умершей, не вынесшей тяжких лишений жизни в Париже, написан тонко, лирично. В колорите, композиции, лепке формы чувствуется рука великолепного живописца. О, если бы Милле избрал дорогу модного портретиста! Его семья, он сам никогда не знали бы невзгод. Но карьера модного художника не нужна была молодому Жану Франсуа. Он не хотел повторить трагедию неведомого ему гоголевского Чарткова. Милле стоял уже на пороге создания шедевров. Для этого нужен был еще один удар судьбы, еще одно испытание.

И оно наступило.

… У Милле была семья, дети. Надо было хоть как-то зарабатывать на хлеб насущный. И молодой художник изредка исполнял мелкие заказы на сюжеты из древних мифов. Жан Франсуа скрепя сердце писал безделушки, думая, что все эти картинки канут в Лету и о них можно будет забыть… Но в жизни ничто не проходит бесследно!

В один из погожих весенних дней Милле бродил по Парижу. Он не ощущал всей прелести весны. Неотступны были мысли о жизненных неудачах, безденежье, а главное, о бесцельной трате времени на мелкие заработки. Тоска все усиливалась, тоска по Нормандии, по раздольным полям, высокому небу родины. Ему виделись дом, мать, бабушка, близкие. Он тосковал. Март окрасил пейзаж города в светлые, ликующие цвета. Лазурное небо опрокинулось в бирюзовые лужи, по которым плыли розовые, сиреневые облака. От нагретых камней мостовой поднималось дрожащее прозрачное марево. Весна набирала силу. Внезапно Жан Франсуа остановился у книжной лавчонки, в витрине которой были развешаны пестрые литографии, сусальные репродукции с картин, разложены книги. Около витрины хихикали двое пожилых мужчин, разглядывая фривольные сцены из мифологии, где резвые юные богини веселились с мускулистыми, хорошо сложенными молодыми богами. Милле подошел ближе и среди репродукций увидел свою картину. Она показалась ему чудовищно слащавой. И в довершение всего услышал: «Это Милле, он ничего, кроме этого, не пишет». Сын крестьянина, уроженец Нормандии, мастер, который глубоко в душе презирал этот сусальных жанр, он, Жан Франсуа Милле, посвятивший весь жар своего сердца крестьянской теме, был убит! Оскорбленный, униженный, не помнил, как добрел домой.

- Как хочешь, — сказал Милле жене, — а я больше не буду заниматься этой мазней. Нам, правда, будет еще труднее жить, и тебе придется мучиться, но я буду свободен делать то, к чему уже давно рвется душа.

Его верная супруга Катрин Лемэр, разделившая с ним долгую жизнь, радости, невзгоды и лишения, ответила кратко:

- Я готова!

Делай, как хочешь…

В жизни каждого истинного художника наступает минута, когда он должен переступить некий незримый порог, отделяющий его, молодого человека, полного иллюзий, надежд, высоких стремлений, но еще не сказавшего своего слова в искусстве, не создавшего еще ничего кардинального, от момента, когда перед ним встает во всей своей огромности задача — найти и отдать людям новую красоту, еще никем не открытую, еще неведомую, никем не высказанную.

В тот миг, когда Милле принял решение голодать, но не позорить свою кисть, размениваясь на салонные академические поделки, родился тот самый «Данте деревенщины», «Микеланджело мужичья», которого сегодня знает весь мир.

Как важно в час принятия решения иметь рядом человека, готового идти с тобой на подвиг. Сколько дарований, талантов, более слабых по характеру, нашли себе гибель в любви своих дорогих супруг к золотым безделушкам, мехам и всем тем бесконечно ласкающим самолюбие мелочам, которые входят в банальное понятие «светская жизнь»!

Милле был не одинок. Кроме верной, преданной и умной жены — дочери простого рабочего из Шербура — рядом с ним были всегда его советники, великие художники прошлого. В самые горькие, казалось, безнадежные минуты парижского бытия существовал дом, в котором Милле всегда находил добрый совет и мог отдохнуть сердцем и душой. Это был Лувр. Начиная с самых первых дней пребывания в Париже самыми светлыми часами в жизни молодого Жана Франсуа стало общение с великими мастерами прошлого, с их искусством.

«Мне показалось, — говорил Милле о Лувре, — что я нахожусь в давно знакомой стране, в родной семье, где все, на что я смотрел, предстало передо мной как реальность моих видений».

Молодой художник глубоко чувствовал великую простоту и пластику итальянских художников XV столетия. Но больше всех молодого живописца потрясал Мантенья, обладавший непревзойденной мощью кисти и трагическим темпераментом. Жан Франсуа рассказывал, что такие живописцы, как Мантенья, обладают несравненной силой. Они словно бросают нам в лицо охапками радости и горести, которыми они преисполнены. «Были минуты, когда я, глядя на мучеников Мантеньи, чувствовал, как стрелы святого Себастьяна вонзаются в мое тело. Такие мастера обладают магической силой».

Но, конечно, истинным божеством для молодого мастера был гигант Высокого Ренессанса Микеланджело. Вот слова, в которых отражена вся его любовь, все преклонение перед гением Буонарроти:

«Когда я увидел рисунок Микеланджело, — рассказывал он, — изображающий человека в обмороке, то очертание этих расслабленных мускулов, впадины и рельефы этого лица, помертвевшего от телесных страданий, вызвали у меня странное ощущение. Я сам испытывал его страдания. Я жалел его. Я страдал в его теле и чувствовал боль в его членах… Я понял, — продолжал Милле, — что тот, кто создал это, способен воплотить все добро и все зло человечества в одной-единственной фигуре. Это был Микеланджело. Назвать это имя — значит сказать все. Давно, еще в Шербуре, я видел несколько его слабых гравюр, но теперь я услышал биение сердца и голос этого человека, чью неодолимую власть над собой я чувствовал всю мою жизнь».