Изменить стиль страницы

Однако мысль о возможности сколько-нибудь серьезного преобразования жизни при наличии самодержавия разделялась сравнительно немногими. В общем положений дел воспринималось нами вот как.

России выпал на долю исключительно счастливый жребий в сравнении с западноевропейскими странами. В ней До сих пор удержались такие важные формы коллективного хозяйствования, как общинное землевладение, артель. Мужик органически не способен принять идеи частного землепользования, для него земля — «божья», «божьим» также является все на земле, что создается без труда человеческого, — леса, земные недра, луга. Они принадлежат тому, кто приложит к ним свой труд. Мужик наш глубоко коллективистичен, он не мыслит себя вне «мира», вне «общества», не мыслит иной правды, кроме правды «мирской». Все это дает полное право надеяться, что Россия сможет избежать всех ужасов капитализма, раздирающих и истощающих Западную Европу. «В России вопрос социализма есть вопрос не революционный, а консервативный». Так, помнится, формулировал эту точку зрения Михайловский. Нужно только одно: тщательно оберегать эти судьбою нам данные зачатки наивысшей хозяйственной формы, поощрять их, развивать. Между тем правительство относится ко всему этому совершенно беззаботно, делает все, чтоб разрушить общину, не допустить развития артелей, давит кустаря, искореняет кооперацию. Всячески поощряет развитие фабричной и заводской промышленности. Крепкие устои деревенской правды и общественности все больше колеблются, крестьянство обезземеливается, растет пролетариат, развращенный «пинжачной» и трактирной цивилизацией города. Уверенно и неудержимо развивается капитализм. И нет, нет вокруг никаких сил, которые смогли бы остановить Россию над пропастью, оттолкнуть самодержавие, ведущее ее к гибели, и вывести на правильный путь. Нет таких сил.

* * *
Куда идти, к чему стремиться?
Где силы юные пытать?..

Самым любимым нашим публицистом в то время был Михайловский. Чувствовалось, — путей не было и у него. Но он дорог был революционной части молодежи за ярую борьбу с толстовством и с проповедью «малых дел», за упорные призывы не забывать широких общественных задач.

Из старших писателей-художников самым большим влиянием пользовался Глеб Успенский. Его страдальческое лицо с застывшим ужасом в широко раскрытых глазах отображает всю его писательскую деятельность. Сознание глубокой вины перед народом, сплошная, непрерывно кровоточащая рана совести, ужасы неисчерпаемого народного горя, обступающие душу бредовыми привидениями, полная безвыходность, безнадежное отсутствие путей.

Из более молодых большою популярностью пользовались Гаршин и Минский, позднее — Надсон. Общее у них у всех — и общее со всеми нами — было: властная требовательность совести, полное отсутствие сколько-нибудь осознанных путей — и глубочайшее отчаяние.

Да, жизнь была страшна, грозна, она надвигалась, как непобедимое чудовище, заражая смертельным дыханием все вокруг. И какие тут могли помочь «малые дела», какое «непротивление»? Нужен был великий подвиг, полное самопожертвование — и притом самопожертвование без малейшей надежды на успех.

В «Красном цветке» Гаршин рассказывал про сумасшедшего: «Все они, его товарищи по больнице, собрались сюда затем, чтобы исполнить дело, смутно представлявшееся ему гигантским предприятием, направленным к уничтожению зла на земле. Он не знал, в чем оно будет состоять, но чувствовал в себе достаточно сил для его исполнения». Видит в больничном саду распустившийся цветок красного мака и решает, что в этот яркий красный цветок собралось все зло мира. Нужно его сорвать, спрятать у себя на груди, раздавить его там, впитать в свою грудь всю силу источаемого им зла, — и мир освободится от зла. И вот ночью сумасшедший с великими усилиями освобождается от горячечной рубахи, протискивается сквозь решетку окна, карабкается через ограду сада, — с оборванными ногтями, с окровавленными руками и коленями, — и срывает красный цветок…

«Утром больного нашли мертвым. Лицо его было спокойно и светло; истощенные черты с тонкими губами и глубоко впавшими закрытыми глазами выражали какое-то горделивое счастье. Когда его клали на носилки, попробовали разжать руку и вынуть красный цветок. Но рука закоченела, и он унес свой трофей в могилу».

Какое величие и какая красота в этом подвиге! И какое притом — счастье! Да, правда: в результате подвига, в результате смертного напряжения сил — всего только сорванный невинный цветок, никому не приносящий вреда, — но так ли, в конце концов, это важно?

В большом количестве списков ходила в студенчестве поэма Минского «Гефсиманская ночь», запрещенная цензурою. Христос перед своим арестом молится в Гефсиманском саду. Ему является сатана и убеждает и полнейшей бесплодности того подвига, на который идет Христос, в полнейшей ненужности жертвы, которую он собирается принести для человечества. Рисует перед ним картины разврата пап, костры инквизиции…

Картины, рисуемые искусителем, одна мрачнее и ужаснее другой, и в противовес им выставить нечего.

Христос начинает терять веру в нужность своего подвига, душа его скорбит смертельно. И вот — слетает с неба ангел и утешает Христа и укрепляет его в решении идти на подвиг следующею песнью:

Кто крест однажды будет несть,
Тот распинаем будет вечно;
Но если счастье в жертве есть,
Он будет счастлив бесконечно.
Награды нет для добрых дел.
Любовь и скорбь — одно и то же.
Но этой скорбью кто скорбел.
Тому всех благ она дороже.
Какое дело до себя,
И до других, и до вселенной
Тому, кто следовал, любя.
Куда звал голос сокровенный?
Но кто, боясь за ним идти,
Себя раздумием тревожит, —
Пусть бросит крест свой средь пути.
Пусть ищет счастья, если может!

Странным сейчас кажется и невероятным, как могла действовать на душу эта чудовищная мораль: не раздумывай над тем, нужна ли твоя жертва, есть ли в ней какой смысл, жертва сама по себе несет человеку высочайшее, ни с чем не сравнимое счастье.

А в таком случае — такая ли уж большая разница между подвигом Желябова и подвигом гаршинского безумца? Что отрицать? Гаршинский безумец — это было народовольчество, всю свою душу положившее на дело, столь же бесплодное, как борьба с красным цветком мака. Но что до того? В дело нет больше веры? Это не важно. Не тревожь себя раздумьем, иди слепо туда, куда зовет голос сокровенный. Иди на жертву и без веры продолжай то дело, которое предшественники твои делали с бодрою верою Желябовых и… гаршинских безумцев.

Великое требовалось разуверение и отчаяние, чтобы прийти к культу такой жертвы.

Не было перед глазами никаких путей. И, как всегда в таких случаях, сама далекая цель начинала тускнеть и делаться сомнительной. Гордая пальма томится в оранжерее по свободе и вольному небу. Она упорно растет вверх, упирается кроной в стеклянную крышу, чтобы пробить и вырваться на волю. Робкая травка пытается отговорить пальму.

«— Молчи, слабое растение! Не жалей меня! Я умру или освобожусь!

И в эту минуту раздался звонкий удар. Лопнула толстая железная полоса. Посыпались и зазвенели осколки стекол… Над стеклянным сводом оранжереи гордо высилась выпрямившаяся зеленая крона пальмы.

„Только-то? — думала она, — И это все, из-за чего я томилась и страдала так долго? И этого-то достигнуть было для меня высочайшею целью?“

Была глубокая осень. Моросил мелкий дождь пополам со снегом; ветер низко гнал серые клочковатые тучи. Угрюмо смотрели деревья на пальму. И пальма поняла, что для нее все было кончено. Она застывала» («Attalea princeps» Гаршина.)