Изменить стиль страницы

Тула

Января 1881 г.

Я был весьма доволен своим трудом. Сшил тетрадку в осьмушку листа и на первой странице красиво переписал начисто это стихотворение. А потом: «1881 г. 9 января. Вот я сегодня переписал набело первые мои стихи…» И начал дневник, который вел довольно долго.

Свершив описанный геркулесовский подвиг, стихотворческий гений мой почил на весьма продолжительное время — на полтора года.

* * *

Сестренки Маня и Лиза сидели на зеленом диванчике в углу классной. Лиза, содрогаясь, слушала, а Маня, горя глазами, высоко подняв голову, вдохновенно рассказывала про какого-то героя, переживавшего великие душевные муки:

— Он был бледен, как драная корова, он дрожал, как засаленный колпак, из глаз его текла смола…

Я услышал и расхохотался, и поднял Маню на смех. И всем рассказал, и навсегда в нашей семейной памяти остался этот отрывок из Маниного рассказа

Уже взрослою Маня не раз вспоминала, как больно ей было и обидно, что я так подсек ее рассказчицкое вдохновение. Ей казалось, что описание мук героя было потрясающее, и Лиза подтверждала: да, она слушала и содрогалась и ужасно была поражена: что мне тут показалось смешным?

* * *

2 марта мы узнали, что царь убит в Петербурге бомбой. Все большие события, и радостные и печальные, на гимназической нашей жизни прежде всего отзывались тем, что вместо уроков, нас вели на благодарственный молебен или на панихиду и потом отпускали по домам. Так что нам всегда было удовольствие.

Отслужили панихиду по Александру II, молебен о вступившем на престол Александре III и отпустили домой. Я шел по Площадной улице. Вдруг вижу, от Краоноглаэовского переулка, впереди меня, переходит улицу Люба с книгами а ремнях; тоже после панихиды распустили. У нее была совсем особенная, мне очень нравилась, плывущая походка, — как будто бы лодка качается на тихой волне. И совсем уже взрослая барышня. Большие синие, выпуклые глаза, — она шла впереди меня, но мне казалось, — она меня видит и позади этими глазами. Выражение лица было застенчиво-ожидающее. Да, она видит меня, это несомненно. Видит и ждет, что я нагоню ее, заговорю с ней.

Я стал краснеть, краснеть, сердце забилось медленны' ми крепкими толчками, дыхание сперло. Я притворился, что не вижу Любы, лихим, беззаботным шагом быстро прошел по тротуару, — раньше, чем она взошла на него с улицы. И тем же молодецким манером зашагал вверх по Ново-Дворянской улице. Около дома Щегловых оглянулся. Люба уже скрылась за углом Площадной. Но перед глазами все еще были и ее чудесная густая коса ниже пояса, и синие глаза, и застенчиво заалевшая щека… Пропустил! Отчего же я не подошел?! К-а-к-о-й б-о-л-в-а-н! Ох, какой непроходимый болван!

И дома все время стояла перед глазами Люба, светло было, радостно на душе, и думалось: да, она ждала, что я подойду к ней, ей хотелось этого!

* * *

Любимым политическим деятелем папы был Глад-стон, кабинетный его портрет стоял у папы на письменном столе. С горячим сочувствием он следил за деятельностью Лорис-Меликова и говорил, что долг русского общества — тактичным своим поведением облегчить ему осуществление его старании дать России конституцию. В это время по всей Руси гремели взрывы революционеров, устроивших форменную охоту за Александром II. Папа страшно возмущался, говорил о том, как это тормозит работу Лорис-Мелихова, как это на руку темным силам, с Катковым во главе, которые отговаривают царя от либеральных реформ.

1 марта особенного впечатления на меня не произвело. Больше всего тут занимало, что будет царь не Александр II, а Александр III, и что в церковной службе теперь все изменится: «благочестивейшим, самодержавнейшим» будет Александр Александрович, цесаревна Мария Федоровна будет императрицей, а великий князь Николай Александрович — «благоверным государем-цесаревичем».

Вообще же убийство царя произвело, конечно, впечатление ошеломляющее. Один отставной военный генерал, — он жил на Съезженской улице, — был. так потрясен этим событием, что застрелился. Папа возмущенно сообщал, что конституция была уже совсем готова у Лорис-Меликова, что царь на днях собирался ее подписать, — и вдруг это ужасное убийство! Какое недомыслие! Какая нелепость!

Пришел очередной номер журнала «Русская речь», — папа выписывал этот журнал. На первых страницах, в траурных черных рамках, было напечатано длинное стихотворение А. А. Навроцкого, редактора журнала, на смерть Александра II. Оно произвело на меня очень сильное впечатление, и мне стыдно стало, что я так легко относился к тому, что случилось. Я много и часто перечитывал это стихотворение, многие отрывки до сих пор помню наизусть. Начиналось так:

На острове низком, за крепкой оградой,
Омытой волнами Невы,
Во граде Петровом, давно уже ставшем
Столицею после Москвы,
Под сенью соборного храма, в могиле,
Среди тишины гробовой.
Лежит государь, император России,
Сраженный злодейской рукой.
Сожжен, искалечен ужасным снарядом,
Лежит его царственный прах
С улыбкою горькой немого укора
На полуотверстых устах…

Каждый раз, когда я доходил до этого места, рыдания подступали к горлу, и сквозь пленку слез буквы в книге двоились и расплывались. С улыбкою горькой немого укора!

* * *

Подлинная выписка из тогдашнего моего дневника:

Вторник 19 мая (1881 г.).

Сегодня у нас был греческий экзамен; я через два часа после начала попросился выйти: пришедши в сортир, я увидел, что там на окне лежат греческие этимология и синтаксис. Я сначала не хотел туда заглянуть, но уж очень мне хотелось знать, с чем ставится phthoneo [4], — с дательным или винительным? Я и переводе поставил с дат.; посмотревши в синтаксис, я увидел, что нужно с винит.; пришедши в класс, я поправил мою ошибку; но потом мне сделалось совестно («плутовство! плут!» — думал я); я долго колебался, но, наконец, зачеркнул правильную форму и сделал прежнюю ошибку, — ведь если бы я не сплутовал, то все равно стояло бы так.

* * *

Только что кончились переходные экзамены из пятого класса в шестой. Было то блаженство свободы, отсутствия нависшей угрозы, заслуженного права на отдых, какое бывает только после экзаменов. Да еще в первый раз я получил награду первой степени. До тех пор я переходил из класса в класс с наградой второй степени, — похвальным листом. Теперь я должен был получить какую-нибудь хорошую книгу в красивом переплете.

Стоял май, наш большой сад был, как яркое зеленое море, и на нем светлела белая и лиловая пена цветущей сирени. Аромат ее заполнял комнаты. Солнце, блеск, радость. И была не просто радость, а непрерывное ощущение ее.

Под вечер сидел я на балконе и читал. Вдруг горничная:

— Викентий Викснтьевич, пришла какая-то дама с барышнями, спрашивают вас.

Я разом задохнулся, сердце екнуло от радости и смущения. Я сейчас же догадался, что это — Конопацкие. Они еще на святках обещались мне прийти к нам в сад, когда кончатся экзамены. Я бросился в переднюю, неприятно чувствуя, что совершенно красен от смущения.

Да! Девочки Конопацкие с их тетей, Екатериной Матвеевной. И Люба, и Катя, и Наташа! Я повел гостей в сад… Не могу сейчас припомнить, были ли в то время дома сестры, старший брат Миша. Мы гуляли по саду, играли, — и у меня в воспоминании я один среди этой опьяняющей радости, милых девичьих улыбок, блеска заходящего солнца и запаха сирени.

У Конопацких не было сада. Я наломал им в нашем саду огромные букеты сирени. В сумерках очи собрались уходить. Я пошел их проводить. Прозрачные, слабо светящиеся майские сумерки, тихие белые улицы, запах душистых тополей из садов. Давно исчезло смущение, которое было вначале, чувствовалось с Катею легко и свободно. Она продела свою руку мне за локоть, и я повел ее под руку; это у нас не было принято, это была как будто игра, и в то же время было доверчиво-интимно. У их ворот, на углу Площадной и Старо-Дворянской, мы долго еще стояли, прощаясь. Я разговаривал с Екатериной Матвеевной, а Катя лукаво смеющимися глазами смотрела на меня и не выпускала из своих ручек моей правой руки, изредка пожимая ее.

вернуться

4

завидую (греч.)