Изменить стиль страницы

— Вы не слышали разговоров о том, что это письмо произвело впечатление на короля?

— О да, очень большое впечатление. Никто в Лувре не знал причину его печали. В течение недели он хранил свою роковую тайну; затем, покинув двор, уединился в Ливри, в домике капитана своих телохранителей. Наконец, не в силах больше выдержать, лишившись сна, он отправился в Арсенал и все рассказал Сюлли, попросив того распорядиться приготовить небольшое жилье из четырех комнат, чтобы король мог их менять.

— Итак, — прошептал Ришелье, — этот король, такой добрый, лучший из всех, кого имела Франция, вынужден был подобно Тиберию, этому проклятию человечества, каждую ночь менять спальню из страха быть убитым! И я еще осмеливаюсь порой жаловаться!

— И вот однажды, когда король проходил мимо кладбища Невинноубиенных, какой-то человек в зеленом, с мрачной физиономией, обратился к королю, заклиная его именами Спасителя и Пресвятой девы: «Государь, мне нужно с вами поговорить. Правда ли, что вы собираетесь объявить войну папе?» Король хотел остановиться и поговорить с этим человеком, но ему не дали. Все это пришло ему на память; вот почему он был печален, как человек, идущий на смерть, в ту злосчастную пятницу четырнадцатого мая, когда я увидел его спускающимся по лестнице Лувра и садящимся в карету. Тут меня позвал господин д’Эпернон, приказав встать на подножку.

— Вы помните, — спросил Ришелье, — сколько человек было в карете и как они располагались?

— Их было трое, монсеньер: король, господин де Монбазон и господин д’Эпернон. Господин де Монбазон сидел справа, господин д’Эпернон — слева, король — посредине. Я хорошо видел человека, прислонившегося к стене Лувра; он чего-то ждал, словно ему было известно, что король выедет в город. Увидев открытую карету, позволяющую разглядеть в ней короля, он отделился от стены и последовал за нами.

— Это был убийца?

— Да, но я этого не знал. Король был без охраны. Сначала он сказал, что навестит заболевшего господина де Сюлли; потом на улице Сухого Дерева передумал и велел ехать к мадемуазель Поле, сказан, что хочет попросить ее заняться воспитанием его сына Вандома, имевшего скверные итальянские вкусы.

— Продолжайте, продолжайте, — настаивал кардинал. — Здесь важно не упустить ни одной детали.

— О монсеньер, мне кажется, я все еще там. День был великолепный, время — примерно четверть пятого. Хотя Генриха Четвертого узнали, никто не кричал «Да здравствует король!»: народ был печален и недоверчив.

— Когда выехали на улицу Бурдонне, господин д’Эпернон, кажется, отвлек чем-то короля?

— Ах, монсеньер, — проговорил Латиль, — похоже, вы знаете об этом столько же, сколько я!

— Наоборот, я сказал тебе, что ничего не знаю. Продолжай.

— Да, монсеньер, он дал ему какое-то письмо. Король стал читать и не замечал уже, что происходит вокруг.

— Именно так, — прошептал кардинал.

— Примерно на трети улицы Железного ряда столкнулись повозка с вином и воз с сеном. Возник затор; наш кучер принял влево, и ступица колеса почти коснулась стены кладбища Невинноубиенных. Я прижался к дверце, опасаясь быть раздавленным. Карета остановилась. В эту минуту какой-то человек вскочил на уличную тумбу, отстранил меня рукой и, минуя господина д’Эпернона — тот отклонился, словно для того, чтобы пропустить руку убийцы, — нанес королю первый удар. «Ко мне! Я ранен!» — крикнул король и поднял руку с зажатым в ней письмом. Это облегчило убийце второй удар. И он был нанесен. На сей раз король издал лишь вздох и умер. «Король только ранен! Король только ранен!» — кричал д’Эпернон, набросив на него свой плащ. Дальнейшего я не видел: я в это время боролся с убийцей, держа его за кафтан, а он ударами ножа изрешетил мне руки. Я выпустил его лишь после того, как увидел, что его схватили и крепко держат. «Не убивайте его, — кричал господин д’Эпернон, — отведите его в Лувр!»

Ришелье прикоснулся к руке раненого, прервав его вопросом:

— Герцог кричал это?

— Да, монсеньер; но убийца был уже схвачен, и не было никакой опасности, что его убьют. Его потащили в Лувр. Я шел следом. Мне казалось, что это моя добыча, Я указывал на него окровавленными руками и кричал:

«Вот он, тот, кто убил короля!» — «Который? — спрашивали меня. — Который? Вот этот? Тот, что в зеленом?»

Люди плакали, кричали, угрожали убийце. Королевская карета не могла двигаться — так велик был нагiлыв народа кругом. Перед королевской кладовой я увидел маршала д’Анкра. Какой-то человек сообщил ему роковую новость, и тот поспешно вернулся во дворец. Он поднялся прямо в апартаменты королевы, распахнул дверь и, никого не называя по имени, словно она должна была знать, о ком идет речь, прокричал по-итальянски: «E Ammazzato»

— «Убит», — повторил Ришелье. — Все это полностью сходится с тем, что мне докладывали. Теперь остальное.

— Убийцу привели и поместили в особняке Рец, примыкающем к Лувру. У двери поставили часовых, но закрыли ее не полностью, чтобы любой мог войти. Я находился там же, считая, что этот человек принадлежит мне. Я рассказывал входящим о его преступлении и о том, как все произошло. В числе посетителей был отец Котон, духовник короля.

— Он пришел туда? Вы уверены?

— Да, пришел, монсеньер.

— И говорил с Равальяком?

— Говорил.

— Слышали вы, что он ему сказал?

— Да, конечно, и могу повторить слово в слово.

— Так повторите.

— Он сказал ему отеческим тоном: «друг мой…»

— Он назвал Равальяка своим другом!

— Да, и сказал ему: «друг мой, остерегитесь причинить беспокойство порядочным людям».

— А как выглядел убийца?

— Совершенно спокойным, как человек, чувствующим надежную поддержку.

— Он остался в особняке Рец?

— Нет, господин д’Эпернон взял его к себе домой, где тот оставался с четырнадцатого по семнадцатое. Так что у герцога было сколько угодно времени, чтобы видеть его и говорить с ним в свое удовольствие. Только семнадцатого убийцу препроводили в Консьержери.

— В котором часу был убит король?

— В двадцать минут пятого.

— А когда о его смерти узнали парижане?

— Только в девять часов. Правда, в половине седьмого провозгласили королеву регентшей.

— Иностранку, все еще говорящую по-итальянски, — с горечью произнес Ришелье, — австриячку, внучатую племянницу Карла Пятого, кузину Филиппа Второго, то есть ставленницу Лиги. Но закончим с Равальяком.

— Никто не сможет лучше меня рассказать вам, как все происходило. Я покинул его только на эшафоте, возле колеса. У меня были привилегии, вокруг меня говорили: «Это паж господина д’Эпернона, тот самый, что задержал убийцу», женщины целовали меня, мужчины исступленно кричали «Да здравствует король!», хотя тот умер. Народ, вначале спокойный и как бы оглушенный этой новостью, стала охватывать безумная ярость. Люди собирались перед Консьержери и, не имея возможности забросать камнями убийцу, забрасывали камнями стены тюрьмы.

— Он так никого и не назвал?

— На допросах — нет. На мой взгляд, было ясно, что он рассчитывает на спасение в последнюю минуту. Однако он сказал, что ангулемские священники, к которым он обратился, признавшись, что хочет убить короля-еретика, дали ему отпущение грехов и не только не отговорили его от этого замысла, но добавили к отпущению ковчежец, где, по их словам, хранится кусочек истинного креста Господня. Когда при нем на заседании суда этот ковчежец открыли, в нем не оказалось ровным счетом ничего. Люди, слава Богу, не осмелились сделать господа нашего Иисуса соучастником подобного преступления.

— Что сказал он при виде этого обмана?

— Он ограничился словами: «Ложь падет на лжецов».

— Я видел, сказал кардинал, — выдержку из опубликованного протокола. Там было сказано: «То, что происходило во время допроса с пристрастием, является тайной королевского двора».

— Я не был на допросе с пристрастием, — отвечал Латиль, — но я был на эшафоте рядом с палачом. Суд приговорил убийцу к пытке раскаленными клещами и четвертованию, но этим дело не ограничилось. Королевский прокурор господин Лагель предложил добавить к четвертованию расплавленный свинец, кипящие масло и смолу в смеси с носком и серой. Все это было принято с воодушевлением. Если бы казнь поручили народу, дело закончилось бы быстро — через пять минут Равальяк был бы растерзан в клочья. Когда убийца вышел из тюрьмы, чтобы отправиться на место казни, поднялась такая буря яростных криков, проклятий, угроз, что лишь тогда ему стало понятно, какое преступление он совершил. Взойдя на эшафот, он обратился к народу и жалобным голосом попросил о милости: дать ему, кого ждут такие страдания, утешение в виде «Salve Regina».